Жизнь и судьба: Воспоминания
Шрифт:
Алексей Федорович об этом письме тогда не знал, сказала ему уже после.
И вот начались наши хождения в больницу, куда пускали нас без очереди — привилегия тяжелобольных, грустное преимущество; и халаты выдавали белые тоже сразу. А Валентине Михайловне даже и лучше стало. Чего только ни приносили, каких лекарств только и снадобий она ни пила, и гомеопатию, конечно. И врачи с воли под видом родных ее навещали, и батюшка, и воду святую, и просвирки, и даже причастие. Крестик спрятан, но так, что всегда рядом.
Она уже встречала нас, сидя на кровати, провожала в коридор, стала поправляться, а потом все рухнуло. Снова похудела, поднялась температура, косу пришлось мне ей отрезать, голове тяжело, когда жар (так эта коса поныне в Мусенькиных вещичках покоится). Опять стали искать врачей, да чтобы поважнее. Наш Каменский хорошо знал профессора Дамира Алима Матвеевича, крупного терапевта (он потом лечил Л. Ландау после катастрофы). Пригласили Дамира, денег не считали. Главный врач Боткинской профессор Шабанов разрешил, сам не раз сопровождал светило с целой вереницей ассистентов к больной. Тогда в моду стали входить антибиотики, начали лечить стрептомицином, очень большими дозами, уколами [317] .
317
Выдали после смерти справку — рак печени, рак крови.
318
Через много лет выяснили через нашего друга С. В. Бобринскую, что Екатерина Всеволодовна — мать жены ее кузена, Сергея Чернышева, внучка знаменитого мецената Саввы Ивановича Мамонтова. Умерла в 1980-е годы.
И вот 29 января не стало нашей Мусеньки. Так хотела умереть дома, но врачи боялись ее тронуть. Умерла в больнице. В канун ее кончины сообщила Екатерина Всеволодовна, что не доживет до утра и чтобы мы готовились.
Ночью стали разбирать книжные шкафы, перегородки большой комнаты, сдвигали шкафы так, чтобы гроб мог пройти, складывали книги штабелями в стороне.
Утром рано позвонили — все кончено. А там привезли уже в гробу, белую, ледяным холодом веет, лоб поцеловала — почуяла впервые, что такое смертный холод. Одета во все белое, а сверху я положила еще от матери Валентины Михайловны оставшийся тончайший покров, нити шелковые, с нанизанными мелкими жемчужинками и перламутром, конец XIX века. В руках маленькая иконка, Иерусалимская (осталась еще одна — эта для Алексея Федоровича, к его смертному часу), крестик кипарисовый — так положено (ее серебряный предназначен мне). Спящая царевна — вот кто она, наша Мусенька. И гроб со всех сторон старинной родительской парчой покрыли, а на столике — золотое тяжелое кружево (все остатки Соколовского наследия) и на нем свечи. Псалтирь читают старые монашки, вдова отца Александра Воронкова, Вера Ивановна, и Владимир Николаевич Щелкачев. Иду к батюшке в Филипповский переулок, храм, Иерусалимское подворье. Батюшка надежный, можно довериться [319] .
319
Как выяснилось через А. Н. Бабурина, нашего друга (теперь он о. Алексей в селе Ромашкове под Москвой), о. Василий Серебреников знал и помнил Лосева. 16 декабря 2008 года о. Алексей видел частицы Святых Даров, хранящиеся у меня. Ведь Отцы Церкви разрешали верующим причащаться дома во время гонений.
Не всякий решится в эти годы отслужить панихиду на дому, все должны быть предельно осторожны. Днем прощаются коллеги по кафедре. Заведующий кафедрой профессор Г. Н. Свешников произносит прочувствованное слово о Валентине Михайловне, жизнь которой была посвящена романтической науке, небесной механике. Все, слава Богу, кратко и пристойно. Сам Г. Н. Свешников — человек верующий.
Зимним вечером в наш дом, где мы по сути дела живем одни [320] , пробираются наши друзья, несколько десятков человек, окна глухо занавешены, вокруг каменная старинная тишина. Свечи горят в руках, идет заупокойная служба. Алексея Федоровича подвели проститься к гробу, он рыдает, не может стоять, укладывают в постель, с которой он еще много дней не встанет, готовится к смерти. Снова призову батюшку, он исповедует и причастит Алексея Федоровича.
320
На первом этаже в одной комнате, как я уже писала, жил инвалид войны Николай Гасан, русский человек с татарской фамилией. Очень почитал Валентину Михайловну и потребовал на память фотографию покойной в гробу. А я эту фотографию видеть не могу. Снимал, и очень умело, С. Л. Яснопольский.
Января 31-го трескучий мороз, на кладбище могильщики ночью жгли костры, растопить землю. Им щедро платил наш друг, И. А. Ильин, которого потом я буду помогать хоронить его беспомощной жене. Могильный холмик усыпали хвоей и тут же заледеневшими — как живые — цветами. Разбросали из букетов. Корзины же с цветами от всех близких стоят у нас в столовой, там, где зеркало занавешено и шкафы выстроились совсем по-другому, — простор для гроба. Но теперь заболела я: простуда и воспаление среднего уха — кладбищенский мороз.
Зажили мы сиротливо с Алексеем Федоровичем, оба больные, едва передвигаемся. Он теперь один в своем кабинете, без Валентины Михайловны, я — в столовой на своем коротком диванчике. Но я-то молодая и помню наставления Валентины Михайловны, сама себя подбадриваю и Алексея Федоровича ободряю надеждой на жизнь с Мусенькой навеки. Мне кажется, что она здесь, рядом, только в другой комнате, где дверь замкнута, а так совсем рядом.
Поняла я и слова давние Валентины Михайловны, что она готова отдать жизнь за Алексея Федоровича. Она действительно отдала ему часть предназначенного ей срока. Он прожил 95 лет, работал до последнего дня. Это была ее доля в его судьбе, вполне реальная. Она дала возможность
Надо продолжать жить, иначе Мусенька будет недовольна, работать надо, о науке думать, главное, книги печатать, заниматься Мусенькиным делом.
Она не смогла выбраться из-под тяжести земли в своем вещем сне, а мы с Божией помощью (не наша, но Твоя да будет воля) просто обязаны вырваться из-под тяжести нашего горя. К лету 1954 года вышла книжка, выстраданная последними Мусенькиными усилиями, «Эстетическая терминология ранней греческой литературы (эпос и лирика)». Новую череду издаваемых книг открыла все она же, сопутница и печальница философа Лосева — вечная его молитвенница перед Господом Богом, матушка Афанасия.
Мы осиротели, но жизнь надо было продолжать. Куда деться, куда бежать от печальных мыслей, как устроить новое наше бытие без той, которая всегда заботилась и сострадала? Конечно, к маме, на Кавказ, в старый дом, где находили прибежище многие и в гражданскую войну, и в годы сталинского разорения, а теперь вот мы. Хотелось в горы, но не очень далеко от мамы, чтобы всегда вернуться, если соскучишься. Так и получилось, ни в каких ближних горах, вернее, селениях, мы не прижились. Это вам не прежние времена, когда Лосев делал огромные переходы по Военно-Осетинской дороге, шел через Клухорский перевал, забирался к «Приюту одиннадцати» на Эльбрусе. Миновали те времена, а сидеть на аульском пятачке вечно в окружении удивлявшихся нам сельчан немыслимо. И почему всегда удивлялись и принимали Алексея Федоровича Бог весть за какую особу? То бабка Татьяна — за митрополита, то за знаменитого кинорежиссера Л. Висконти! «Маэстро, buonogiorio…» — открывает дверцу нашего такси сотрудник издательства «Искусство». А пока ехали поездом через Ростов с большими остановками, с длительными прогулками по перрону под хрипловатый завлекающий полушепот Бернеса: «Умирать нам рановато, есть у нас еще дома дела» (пел на каждой станции) — почему-то прошел слух, что едет турецкий посол инкогнито — это Лосев в черной шапочке. И теперь тоже в маленьком полузаброшенном селении принимали за какого-то важного беглеца, скрывается, от кого — неизвестно. Так мы вернулись в мамин старый дом, где каждое утро у Алексея Федоровича и Леонида Петровича, профессора Семенова, маминого брата, за чаем шли разговоры о литературе, и, чтобы совсем эпатировать символиста Лосева, тихий ироник дядя Леня вдруг объявлял, что он больше всего любит Крылова, Щедрина и Некрасова. А мы, молодежь, знали хорошо, что Леонид Петрович сам писал когда-то стихи, полные тоски и каких-то смутных видений, любил Жуковского, Фета, а главная его страсть — Лермонтов, не говоря уже о том, что Лермонтов — предмет его многолетних исследований и что он владелец лучшей лермонтовской библиотеки (пожертвовал потом в домик Лермонтова в Пятигорске) и задумывал создать Лермонтовскую энциклопедию. Она и вышла в 1981 году, когда Леонид Петрович давно скончался (1959). Издатели не преминули в первых же строчках предисловия вспомнить профессора Семенова, подавшего идею этого замечательного издания.
Потом сидели и перебирали с неизбежными рассказами старые семейные бумаги, альбомы, читали восстановленные из небытия выпуски журнала «Маяк», когда-то, в прежней жизни, изданные другой молодежью этого милого дома. Главное — мы с мамой, которая теперь уже постарела, поседела, пережила много потрясений, но не утеряла ласковой заботы о ближних и далеких, всех, кто страждет и нуждается в помощи. А то сядешь за пианино (рояль в гражданскую обменяли на пуд муки), наигрывая «Кукушку» старинного Дакена, а тетя Лена, сестра мамы, загадочно улыбаясь, прислушается и скажет: «Эту пьесу каждый день играл тогда английский полковник, что жил в нашем доме, а я ему жарила яичницу». Когда же это тогда? В Гражданскую? В Первую мировую? Почему полковник, кукушка, яичница, Бог его знает, у тетушки не добьешься. Она теперь какая-то странная, тихая, безмолвная, посмеивающаяся про себя, и скоро ее не станет. А нам, молодежи, было весело, сидели на горячих каменных ступеньках, ведущих в наш маленький садик, со всех сторон окруженный стенами, под синим, тоже горячим небом, дышали ароматом пылающих роз. Спрятавшись за кустами розовых флоксов и лиловых гортензий, плескались нагретой солнцем водой, отправлялись все вместе, прихватив Алексея Федоровича, в роскошный городской парк, по-старинному трэк, и читали, сидя в укромном месте под сенью нависших деревьев, под журчание вечнобегущей воды. И то, что стоит жара, — хорошо, и когда разразится южная гроза, небо станет черным и огненным и потоки понесутся с горы мимо нашего дома, — тоже хорошо (слава Богу, черепичная крыша пока не течет). А то Алексей Федорович или Леонид Петрович вдруг решат, что молодежи надо развеяться, и укажут цель путешествия — пусть не очень дальнего, но и не очень простого. Так мы побывали (об этом я уже писала) в Приэльбрусье и в Трусовской теснине. Мы — это я и моя сестра Миночка, мои кузены Леонид Семенов, в обиходе Наль (в память о романе некогда известного писателя и художника Каразина), и Светлана Раздорская, наши друзья Витя и Павлик Аваков (сын друзей наших родителей, молодой ученый-физик из Дубны, погибнет там через год). Алексей Федорович все удивлялся, как это устроила судьба остановиться ему вместе с Валентиной Михайловной в турбазе на улице Осетинской, в бывшем дворце нефтяника Чермоева, напротив которого дом девочки, что соединит свою жизнь с Лосевыми. «А мы и не подозревали», — вспоминал он. Да как же можно было это знать? Но все-таки интересный факт, совсем не случайный.
Следующее лето проводим в местечке Акри под Каширой. Нашла нам этот скромный домик Александра Ивановна Зимина, новый наш друг. Через каких-то знакомых пригласили ее на лето еще при Валентине Михайловне пожить у нас на Арбате, постеречь квартиру, но так получилось, что осталась у нас Александра Ивановна до 1960 года. Некуда ей было деться, дочери с ней не очень ладили. Было ей тогда под семьдесят. Человек удивительной деликатности и воспитания, ну как же — Мосальская-Рубец, воспитанница Смольного института, пережившая трех мужей (все они были генералы Генштаба: один умер до революции, двое погибли при советской власти), в лагере претерпела десятилетие. Она трогательно заботилась об Алексее Федоровиче, повязывая салфетку, наливая суп или чай, шила ему очередную шапочку. И все удивлялась, как он мало ест, ставила в пример своих мужей, особенно второго — казачьего генерала. «Но я же, Александра Ивановна, на маневрах не бываю и лозу не рублю», — говаривал Алексей Федорович.