Жизнь и творчество Р. Фраермана
Шрифт:
Пароход шел по реке хорошо, не встретив порогов и мелей. Лоцман попался отличный, и плавание наше по дикой реке прошло благополучно, а когда мы из Маи вошли в реку Алдан — приток Лены, то и совсем стало спокойно. Отряд наш отдохнул, люди подкормились, окрепли, повеселели, и мы благополучно прибыли в Якутск. В Якутске я и Холкин немедленно явились к якутскому военкому доложить о своем прибытии и сделать подробное донесение о нашем походе и выполнении задания партизанского штаба. Военком оказался молодым человеком, подобранным, смелым, как и полагается военному человеку. Он принял наше донесение очень доброжелательно, с большим вниманием и выразил благодарность за прекрасно выполненное боевое задание. И просил передать эту благодарность
Мы вечером сообщили об этом предложении партизанам, и, к нашему удивлению, почти все заявили о своем желании отправиться на Польский фронт. В том числе и Холкин. А Федю с его оленем военком обещал отправить в его родное стойбище. Человека два или три остались в Якутске в составе Красной Армии.
Назавтра мы доложили об этом военкому и попросили принять от нас все наши боеприпасы и оружие. А он нам сообщил, что из Керби уже запрашивали — прибыл ли в Якутск партизанский отряд, вышедший из Керби в начале мая, так как связь с отрядом в пути была невозможна. Военком сообщил, что ревком уже ответил, что отряд благополучно прибыл в Якутск, полностью выполнив задание. А назавтра ко мне пришел посыльный из ревкома и вручил приказ немедленно явиться в ревком для доклада.
Я сделал доклад председателю якутского ревкома, фамилия его была Амосов. Он доклад одобрил и тотчас поручил мне новое задание, назначив меня членом редколлегии якутской газеты «Ленинский коммунар» (так как я в Керби редактировал крошечную газетку «Красный клич»).
Попрощавшись со всеми друзьями, я отправился в редакцию «Ленинского коммунара» — она помещалась в хорошем деревянном доме. Редакция была во втором этаже, а в первом — типография, оборудованная довольно хорошо. Я поднялся по деревянной лестнице на второй этаж.
В редакционной комнате я увидел большие кипы газетной бумаги, заготовленной для издания «Ленинского коммунара», а на этих кипах спящего человека, укрытого с головой листами газетной бумаги. Мой приход разбудил его, он скинул с себя старые газеты и поднялся на ноги.
Я сказал ему, что ревком назначил меня членом редколлегии и я пришел познакомиться с предстоящей работой. Он тоже представился, как уже старый член редколлегии, и назвал свою фамилию — Бек, а по имени Виктор. Он был среднего роста и, должно быть, хилого сложения. Очевидно, близорук, носил очки, которые не снимал, даже когда спал. Черты лица у него были мягкие, приятные, характерные для русского интеллигента. Я спросил, как он может спать в очках? Он только махнул рукой — все равно я плохо вижу, и в очках, и без очков. Одно могу сказать — удивительная вещь газетная бумага, она еще не оценена вполне разными учеными. Топят нашу редакцию неаккуратно, а между прочим, я под газетной бумагой не чувствую никакого холода. Мне тепло, мягко, одним словом, прекрасно. Будем работать дружно, и я надеюсь, что нас оценит ревком. Кстати сказать, Амосов дельный человек, образован — он историк — и охотно помогает в газетной работе.
Мы стали толковать о предстоящей работе, но вскоре явился от Амосова посыльный и сообщил, что Амосов просит меня прийти к нему домой. Он жил недалеко от ревкома в небольшом деревянном доме... У него было чисто, тепло, всюду висели оленьи коврики «камаланы», какие были у нашего проводника Феди. В комнате, куда привел меня Амосов, за большим столом, накрытым скатертью, неподвижно сидела женщина, ее поза выражала печаль и какое-то угнетенное состояние духа. Я думал, что Амосов представит меня ей, но он незаметно сделал мне знак — ни о чем ее не спрашивать, потом отозвал меня в угол и шепотом сказал, что это его жена — милая женщина, но больна черной меланхолией. Я в первый раз видел «черную меланхолию» и силился представить себе — какое же страшное горе гнетет эту больную душу! Это осталось для меня загадкой.
И вспомнил неожиданно строку из Бунина: «На севере отрадна безнадежность». Я спросил у Амосова, как она попала в Якутск. Он сказал, что познакомился с ней, как с политической ссыльной, что он любит ее, жалеет и бережет. Амосов все больше и больше нравился мне. Хотя он и был председателем ревкома, то есть первым человеком в целом крае, в обращении был прост. Амосов обещал помогать нам в редактировании газеты и пригласил меня и Виктора Бека завтра на обед, пообещал нас хорошо покормить.
Я передал его приглашение Беку. И назавтра мы вместе явились к Амосову на обед.
Хозяин усадил нас рядом с собой и радушно угощал мясом, пельменями и творогом. Жены его за обедом не было. Подавала к столу кухарка, видно очень расторопная женщина. Не скрою — я ел с жадностью, так как давно уже не сидел за столом на стуле и не ел с тарелки, пользуясь ложкой, вилкой и ножом. Вина за столом не было, не было и разбавленного спирта — обычного для Севера питья. Жареное мясо показалось вкусным, а суп не понравился — он был темного цвета, немного пенистым, причем пена тоже была темная. Тем не менее мы наелись до отвала. И когда уходили к себе в редакцию, Амосов, улыбаясь, спросил — а знаете ли вы, что ели мясо молодого жеребенка? Я пришел в ужас, так как конину ел впервые и думал, что никогда не буду есть, так как евреям конина запрещена была законом. Однако ничего не случилось, жеребятинка прошла благополучно. Мы вернулись домой с Беком сытые и довольные, зарылись в газетную бумагу и проспали до утра блаженным сном.
Но утром нас, кроме забот о газете, стали обременять обычные заботы одиноких мужчин. Как напиться чаю, где взять воду, как развести огонь в камельке, как они называли камин, который делался на высоте груди человека. Этот камелек давал лучевое тепло и обогревал комнату, что было очень кстати — в Якутске начались уже ранние морозы. Лена стала быстро замерзать, а так как у этой реки течение медленное, то лед становился все толще и толще. И жизнь наша в этом холодном городке тоже становилась все тяжелей, хотя и казалась мне весьма своеобразной. Воду нам доставляли в виде квадратных плиток льда, которые складывали в сарае, словно кирпичи. И ходил за водой я не с ведром, а с топором, откалывал от льдин куски, складывая их в свой солдатский котелок. Потом ставил котелок на огонь, и мы пили с Беком чай, обычно кирпичный. Иногда Амосов присылал нам кусок конины, мы варили из него суп или жарили мясо в камельке.
Морозы доходили до 50 градусов. Я впервые узнал такие морозы, воздух становился неподвижным, над головой стоял плотный туман, такой густой, что дым из труб не в состоянии был подняться над крышей дома и стекал по скату крыши мутно-белесой массой. Плюнуть на улице было невозможно, плевок превращался в лед, не долетев до земли. В счастью, я был одет тепло. Кроме моего красноармейского полушубка, на мне было теплое белье, валенки, шапка-ушанка. Но Бек был упрям и не хотел заводить теплой одежды, собираясь прожить якутскую зиму в своих сапогах и фетровой шляпе. А чтобы у него уши не отвалились от мороза, он связывал поля шляпы шнурком, опуская их на уши. И как безумный продолжал ходить в сапогах, которые становились от мороза твердыми, как стекло, и чуть ли не звенели при ходьбе. Так мы уже прожили половину зимы.
Однажды в редакцию пришел Амосов и сказал, что ревком посылает меня в качестве корреспондента на Сибирский съезд работников печати. И чтобы я немедленно готовился к отъезду. Амосов тоже едет в командировку в Москву и проводит меня до тогдашнего центра Сибири города Ново-Николаевска.
На другой день Амосов пришел уже готовый к отъезду с подорожными на меня и на него. При этом он устроил так, чтобы мы ехали до Иркутска в ревкомовском возке, который он подготовил для такой длительной поездки.