Жизнь и житие Войно-Ясенецкого, архиепископа и хирурга
Шрифт:
Заверения о терпимости и кротости звучали бы очень убедительно, если бы в конце того же письма Лука не добавил: «…Даже если бы не изменилось столь существенно положение церкви, если бы не защищала меня моя высокая научная ценность, я не поколебался бы снова вступить на путь активного служения церкви. Ибо вы, мои дети, не нуждаетесь в моей помощи, а к тюрьме и ссылкам я привык и не боюсь их». Надо ли говорить, что такие признания не очень-то успокаивали Михаила Войно-Ясенецкого. Он продолжает пугаться сам и пугать родителя. Особенно опасными представляются ему церковные проповеди Луки. И снова отец вынужден сесть за письмо, чтобы успокоить сына. «Твои страхи по поводу моих проповедей преувеличены. Я пользуюсь репутацией большого патриота и сторонника советской власти. А проповедь — главный долг Епископа».
Михаил не унимается.
Луку письмо сына сразило. Владыка знал, что дети его атеисты, но особенно больно было убедиться в этом теперь, в пору всеобщего почитания, которым окружили его власти и коллеги. И все же он нашел в себе силы сдержаться. Ответил с достоинством, хотя и не без горечи: «До сих пор я молился усердно об исцелении Вали, а теперь и о тебе. Но поперек молитвы стоят три твои страшных слова. Всем сердцем прошу тебя: читай Евангелие и молись Богу… О, если бы ты знал, как туп и ограничен атеизм, как живо и реальна общение с Богом любящих Его…»
Кажется, это был их последний разговор о вере. До самой смерти своей хранил отец не обиду, но боль о том, что он, пастырь множества душ, так и не сыскал пути к заблудшим душам собственных детей. Не помог им, не спас.
…Итак, все повторилось. Через двадцать два года профессор Войно-Ясенецкий, перед тем за свою веру трижды арестованный и сосланный, снова свободно произносит проповеди в церкви и лекции в госпитале. На дверях его квартиры появилась табличка, извещающая публику, что по церковным делам профессор принимает во вторник и пятницу с 6 до 8 вечера. В то время как современники, кто с изумлением, кто с ухмылкой, взирали на это «чудо», сам Лука совершенно невозмутим. В новом, а по существу возвращенном ему старом положении он никакого чуда или противоречия не усматривает. Механизм «целесообразной истории» продолжает молоть зерно. В свой черед каждый по заслугам своим побывает и под жерновом, и на жернове. В день, когда исполнилось двадцать лет его рукоположению в епископы (31 мая 1943 года), Войно напомнил своему сыну давнюю поездку из Ташкента в Пенджикент: «Это было начало того тернистого пути, который мне надлежало пройти… Но зато был и путь славы у Бога. Верю, что кончились страдания…» Итак, прежде надлежало пострадать, а теперь предстоит принять честь и славу. Все в свой черед. При таком взгляде на мировой порядок удивлению, действительно, нет места.
В том же письме Лука с явным удовольствием перечисляет награды и поощрения, полученные за последний месяц. И тут у него в одном ряду идут похвалы за произнесенные в церкви проповеди, благодарность и грамота от Военного совета и приказ Командующего войсками, в котором профессор упомянут среди лучших врачей округа. Этот список мог показаться самохвальством, если бы не искренняя вера Владыки в то, что приказ Командующего войсками, равно как и грамота Военного совета, есть прямой знак божественного благоволения. «Прославляющего Мя прославлю», — сказал Спаситель. Двадцать лет, не избегая опасности, отвергая страх, прославлял Лука
В Новосибирске на конференции хирургов военных госпиталей Сибирского военного округа (24–29 марта 1943 года) Лука вновь обласкан. На этот раз своими коллегами. Доклад на очень важную для хирургов тему о лечении огнестрельного остеомиелита принят слушателями восторженно. Под свежими впечатлениями от аплодисментов и рукопожатий Лука пишет сыну: «Слушали с «наслаждением», с глубоким вниманием, требовали продолжения… Называли доклад не только глубоким, но даже мудрым… Со всех сторон подходили представляться». Действительно подходили, а на другой день во время показательной операции в госпитале, где Лука демонстрировал свой классический распил пятки при остеомиелите, солидные хирурги, начальники отделений, лезли на стулья, чтобы разглядеть ювелирную технику этого чудотворца Войно-Ясенецкого. Да и на живого епископа хотелось им взглянуть поближе: такое не всякий день увидишь.
А у профессора в Новосибирске один день полнее другого. «Я получил здесь архиерейское облачение и все принадлежности служителя, которых не имел в Красноярске, и притом при содействии матерого большевика, одного из заправил съезда». С облачением получилась целая история. Из-за него Лука переполошил своих товарищей, так как едва не опоздал на поезд.
Облачение архиерейское, как известно, шьется из парчи. Но какая парча во время войны, да еще в Сибири, когда и ситчик стал великой роскошью? В Новосибирске, однако, зайдя попрощаться в кабинет облздрава, Лука увидел на полке кусок вожделенной ткани. Как она туда попала и для чего служила — Бог весть. Известно только, что, увидав материю, Войно страшно заволновался, забыл об отъезде, об ожидавших его на вокзале и начал просить продать ему отрез. Предлагал любую цену, пусть даже это будет стоить две месячных зарплаты. Присутствовавшая при этом доктор Браницкая вспоминает, что, получив парчу, Лука, как ребенок игрушку, прижал материю к груди и расцвел счастливой улыбкой. Такой улыбки она ни разу у него за два года знакомства не видала.
Удачи, сплошные удачи! Поразительное, наверное, это ощущение чувствовать себя избранником Всевышнего. Какая сила в тебя вливается, какая уверенность в каждом поступке! Читаю письма Владыки и любуюсь им. Страна воюет. Миллионы идут в бой с воплем: «За Сталина!» Другие миллионы умирают от голода и непосильного труда в шахтах Воркуты и Магадана, и опять же с проклятым именем его на устах. У одних тиран вызывает страх, у других восторг, у третьих — ненависть. А Архиепископ Лука, как будто и нет ему от этого никакого дела, пишет сыну: «Второго мая я послал Сталину письмо о своей книге с приложением отзыва о ней Приорова и предисловия Мануйлова. В этом предисловии профессор Мануйлов положительно до небес вознес мою книгу и ярко подчеркнул ее значение для хирургии войны. Нет сомнения, что Сталин велит издать книгу». «Нет сомнения» — не великолепно ли?!
И действительно, через полтора месяца (по военным временам срок весьма короткий) пришло письмо из Москвы: дирекция Медгиза просила глубокоуважаемого профессора поскорее прислать рукопись «Очерков гнойной хирургии». И монографию о суставах тоже. Обе книги будут изданы безотлагательно. А на пороге нового, 1944 года уже сам министр здравоохранения РСФСР Третьяков специальной телеграммой извещает красноярского профессора: «…Ваша книга включена Медгизом в план первого квартала (1944 года), устанавливаем контроль за ее передвижением. Рукопись будет направлена в Комитет по Сталинским премиям». Как же после всех этих событий усомниться в том, что ты — подлинный избранник Бога?
…Биограф всегда настороже: честны ли его собеседники — свидетели исторических событий? Не путают ли? Подлинные ли факты, сообщаемые в письмах и документах? Жизнеописание — постоянный риск, плаванье среди рифов и мелей несовершенной и недобросовестной человеческой памяти. Но и тогда, когда свидетели искренни, а в архивных бумагах не ожидаешь подвоха, автор жизнеописания все-таки не чувствует себя спокойным. Одно время меня особенно угнетал феномен, который я для себя назвал «разновидением»: наблюдая одно и то же явление — лицо или предмет, два человека сохраняют о нем совершенно различные воспоминания. То и дело приходится рассматривать два противоречивых видения одного эпизода, но случается, что их оказывается перед тобой и пять и шесть. Вот типичный пример.