Жизнь Изамбарда Брюнеля, как бы он рассказал ее сам
Шрифт:
В том же, что идея что-либо нарисовать могла возникнуть (и непременно бы за этим чудным столом возникла), я ни минуты не сомневался.
Рисование было и оставалось моим любимым занятием лет с четырех. Мой дорогой батюшка, cэр Марк Изамбард Брюнель, много порадевший для образования сына, говаривал, помню, о моих рисунках, что они удивительно точны и аккуратны и, с другой стороны, полны энергии и яркости, если таковые допускает предмет изображения. Его слова никак нельзя списать на проявление отцовской снисходительности или гордости за успехи отпрыска. Уже тогда мои работы вызывали не только однозначное одобрение тех, кто имел возможность увидеть и рассмотреть кое-какие из них, но даже и некоторое
Я помню, как кто-то из гостей недоуменно качал головой, разглядывая один из моих рисунков и бормоча что-то вроде: «Да, сэр, но разве это дитя может обладать несомненным умением столь невероятно точно оценивать пропорции? Разве может ребенок обладать таким чувством формы, что проявляется здесь в каждой линии?..»
Мне в ту пору было в общем-то все равно, как сильно меня хвалят, но я невольно обратил внимание на слова насчет оценки пропорций. Они буквально запали в душу и до сих пор то и дело маячат на горизонте моего сознания. Прошло много лет, однако и теперь я уверен, что умение точно оценивать пропорции – это одно из главных умений, какими только может обладать человек.
Рисование помогало мне всю жизнь, я не расставался с карандашом, и всегда все те мысли, что позднее воплощались в строгие линии чертежей, сделанных суровыми профессионалами, поначалу находили отражение в моих свободных эскизах, более художнических, чем инженерных…
Помещение, где должен был стоять мой стол, в отличие от стола, на самом деле существовало. На этапе подготовки строительства дома я сам предусмотрел эту большую просторную комнату.
Высокие потолки украшала богатая лепнина, но для меня важнее было то, что три из ее четырех стен радовали глаз широкими окнами, из которых всегда, даже в пасмурную погоду, столь частую в этой береговой, приморской части Англии, лился свет, достаточный для работы или иных творческих занятий.
Отсюда открывались чудесные виды – быть может, самые живописные в Девоншире, где, предполагая в скором времени отойти от дел (а почему этого не случилось, о том речь впереди), я купил себе поместье.
Левое окно смотрело на море. В тихую погоду слышался мерный шум прибоя, в ненастье – возмущенный рев яростно разбивающихся о скалы валов. Из противоположного правого были видны живописные холмы Дартмура. Взгляд с наслаждением скользил по их изгибам: зелень рощ сменялась еще более яркой зеленью травяных склонов. Тут и там их оживляли то заросли вереска на небольших пустошах, то розовые пятна обнаженного гранита. А за тем окном, перед которым в один прекрасный день должен был стать мой писательский стол, расстилалась волнистая местность, понемногу нисходящая к Торбейской бухте. На ее дальнем берегу тоже высились живописные холмы, а сама бухта казалась озером, вдобавок отчасти закрытым окраинными домишками небольшого города под названием Торки.
Когда я приобретал поместье, местность вокруг будущего дома выглядела диковато. Это были все поля и поля, кое-где разделенные живыми изгородями. Взгляду можно было зацепиться разве что за силуэт чайки, скользящей между равниной земли и столь же – в ясную погоду – пустынной равниной неба. Чтобы разнообразить и оживить окружающее, мне пришлось немало сделать. Значительная часть теперешних чудных пейзажей являются рукотворными. Они представляют собой роскошный сад, разбитый вокруг дома по моему проекту и раскинувшийся на площади в добрый десяток акров.
Надо сказать, что от этих занятий – вдумчивого обустройства, приведения в порядок того, что было рождено природным хаосом, – я всегда получал истинное наслаждение. И хотя мне – увы! – лишь изредка удавалось оставаться в моем любимом Девоне хотя бы даже на несколько
Но вернемся к главной идее замысла, которая, как я сказал с самого начала, состояла в том, чтобы в один прекрасный день отдать на суд читателя (надеюсь, благосклонного) книгу, посвященную описанию перипетий не столь уж долгой, но чрезвычайно насыщенной жизни вашего покорного слуги.
Так вот.
С годами я стал подозревать, что моя созидательная энергия носит несколько иной характер, чем тот, что свойствен творческим силам писателя. Как ни печально в этом признаваться, но возможностям моего художнического воображения всегда чрезвычайно мешали возможности воображения технического. Увы, мне было интереснее думать не о том, в какой последовательности рассказать о той или иной череде жизненных случаев, рисующих характер героя, а о том, каким образом можно способствовать более разумному устроению окружающего меня мира. Гораздо охотнее, чем о том или ином сочетании слов, я размышлял о способах избавления человека от рутинной, однообразной, иссушающей душу работы. Или как помочь ему двигаться более удобными путями и тратить меньше времени и сил на свои передвижения. Или как обезопасить его во время морского путешествия – ну и так далее.
Вот хотя бы с этим столом. Примеряясь к своей будущей книге, я не тем, так иным способом скатывался с той стези, на которую десять минут назад вставал, полный решимости и воли, и неожиданно обнаруживал, что рука сама потянулась к листу бумаги и карандашу – и вместо того, чтобы набрасывать начальные строки рукописи, я снова предаюсь инженерным раздумьям о столе, за которым моя книга должна будет когда-нибудь появиться: рисую наброски, без устали воображая устройство будущего сооружения и изобретая все новые и новые его особенности. И дело идет точно так же, как идет оно всегда, когда касается каких-либо изобретений или усовершенствований: вот уже замысел почти оформился, можно считать, что все готово, – но вдруг ты ловишь новую мысль, отвергаешь прежние варианты и начинаешь заново…
Чего я добивался в случае с этим столом, идея которого никогда не воплотилась в жизнь, как не появилась и та книга, что должна была быть за ним написана?
Да того же, чего и всю жизнь, когда работал над своими изобретениями и проектами. Бесконечно улучшая свой будущий стол в собственном воображении, я стремился не к тому, чтобы по моему рисунку или чертежу мастер мог бы когда-нибудь соорудить этот предмет мебели. Вовсе нет, моя цель была иной: я должен был достичь такой вершины совершенства, которая позволила бы изобретенному мной столу стать не просто столом, а Столом, то есть сделаться образцом разумности и удобства, стать недосягаемым идеалом – и в конце концов по праву войти в историю!
Я не написал задуманной книги, потому что был изобретателем, а не писателем.
Но что же стало причиной, что явилось первотолчком, повернувшим мою натуру на стезю изобретательства? Благодаря чему она получила именно такое развитие?
На мой взгляд, это рассказ отца о его первой встрече с Генри Модсли.
Они стали друзьями задолго до моего рождения, лет до восемнадцати я знал о нем только со слов отца, а когда мы тоже познакомились, наше общение носило довольно формальный характер, и Модсли не показался мне столь уж выдающимся человеком. Но когда я был ребенком, отец так щедро и красочно расписывал обстоятельства, при которых они столкнулись, с таким восхищением рисовал передо мной его образ, что, кажется, именно это раз и навсегда определило мою жизнь.