Жизнь как песТня
Шрифт:
— Тогда зачем?
— Не знаю. Проедусь по батальонам. Поищу музыкантиков. Сколотим концерт-ную бригадку. Солдатиков повеселим. Не все же им свеклу собирать. И вам плюс. Не обошли солдатиков вниманием. Позаботились об их досуге.
— Езжай! — махнул рукой полковник, и через две недели чумазый воинский эшелон привез меня на благословенную казахстанскую землю.
Целина встретила меня тяжелым запахом давно уже превращенной в склад церкви, переделанной на летний период под казарму, и пьяными драками партизан. Партизанами звали здесь тех, кого военкомат на время страды призывал на несколько
— А как тебя на целину вызвонили?
Михеич, словно не он помирал минуту назад, вскочил ванькой-встанькой и, ни секунды не раздумывая, запричитал скороговоркой:
— Дело было во субботушку,
Во субботушку да в июнь месяце.
Я лежу себе на диванчике,
Обожравшийся водкой-матушкой.
Я лежу себе, знай, порыгиваю,
Ой порыгиваю да поплевываю.
Тока слышу вдруг стук раздался в дверь,
Глянь — Семен стоит, участковый наш.
Руки-крюками, харя толстая,
В избу входит, гад, не здоровайца,
Не здоровайца, ряха подлая,
Да под нос сует мне повесточку.
А повестка та военкомовска,
И печать на ней с муди конские.
Говорит Семен, язва гнойная:
"Собирай живей шмутье драное
И уяблывай нонче вечером".
Удивился я, аж шары на лоб,
И на кой мне ляд на ночь глядючи,
Пьяным будучи, на хрен ехати.
Говорю тогда участковому:
"Аль не знаешь, мент, пьянь сержантская,
Что шофером я у Степанова.
А отпустит ли мил начальничек,
Чтой-то шибко я сумлеваюся".
Тока по фигу участковому
Была речь моя благородная.
Мол, помалкывай, вошь плешивая,
Есть с начальником договоренность.
Я тогда ужо разобиделся,
Разобиделся, закручинился.
Говорю ему:
"Как же ехать-то, с кондачка
Да вдруг, пидер долбаный?"
Тока делать мне, видно, нечего,
А жена моя во коровнике.
"Ты давай, — кричу, — собирай меня,
Уезжаю, мол, прямо тута же".
Как услышала про отъезд-то мой,
Про нежданный отъезд супружница,
Как была она во коровнике,
Прямо рядом с телком и грохнулась.
По всему видать, больно шмякнулась,
Красна кровь течет струйкой тонкою.
Красна кровь течет, на лбу шишечка,
И лежит с телком ни жива-мертва.
"Как же, — плачеца, — одиношенькой,
Да с хозяйством таким управица.
Чай, коровы не будут доены,
Огород, чай, не будет вспаханный.
Убиваеца моя милая,
Да до пят слезьми умываеца.
Испытал я нежность великую.
«Ах, ты, — думаю, — лапа-лапушка».
Вынимаю из брюк шершавого
Да даю его в руки белые.
Как взяла она его в рученьки,
Еще пуще в слезах забилася.
Дойдя до этого места, Михеич петь перестал.
По лицу его хлынули горькие потоки и он, продираясь сквозь рыдания, со словами: «Как же ты, милая, действительно без шершавого дружочка?» — вдруг вытащил из мятых кальсон вялое свое естество и, как-то очень по-деловому, сноровисто накрутил его на никелированную ручку кровати на два оборота. Движение это было столь отработано, что по всему было видно — исполнял сей трюк Михеич далеко не в первый раз. Я, признаюсь, такого представить себе не мог ни во сне, ни наяву.
А Михеич, разбушевавшись не на шутку, скинул стремительно кальсоны и со страшным криком: «А едрись оно все конем!» выскочил из церквушки, полез на крышу и, поигрывая фаллосом, как гаишник милицейским жезлом, заорал в сторону сельсовета:
— Крестьяне, видали такого?
Вся деревня встала как вкопанная и от изумления открыла рот.
Чего-чего, а такого она действительно не видала даже во времена коллективизации.
Приехавший ротный брызгал от ярости слюной и, уже совсем отчаявшись, сознавая свое бессилие, завопил благим матом:
— Михеев, именем маршала Гречко, приказываю прикрыть яйцы!
Куда там!
Вконец обезумевший Михеич, носился по крыше мотыльком, лихо перепрыгивая с куполка на куполок и в ответ на командирский приказ, с крыши доносилось только: «Ну что, нехристи, видали такого?» Только к ночи он угомонился и сдался на милость победителю.
Михеича одели, связали на всякий случай и отвезли в штаб. Так Михеич и не появился. Очевидно, его отправили домой. А жаль. С ним было весело.
Утром партизанские машины разъезжались по полям, а я, в ожидании команды сверху, болтался по деревне, как цветок в проруби. Иногда, по ночам, чтобы не сойти от скуки с ума, уходил в лес, и там, в тиши лесной чащи, наговаривал старые, доармейские монологи.
Однажды, уйдя в очередной ночной поход, я вдруг услышал громово сверху:
— А Жванецкого наизусть слабо?
От страха я чуть в штаны не наложил. Представьте только — кругом темень, совы ухают, листья шуршат, и тут вдруг этот небесный голос.
— Кто это? — спросил я, внутренне готовый к тому, что голос скажет: «Кто-кто? Всевышний, вот кто!»
Ответом, однако, мне было молчание. Я трухнул еще больше.
— Кто это? — снова спросил я, обмирая.
И тут с неба донеслось:
— Это мы, монтеры.
— У, ё, ну, вы даете, ребятки! — облегчился я и перевел дух.
Больше я в лес не ходил.
Через несколько дней завмаг предложил за бутылку водки разгрузить приезжающий из города грузовик с продуктами. Я согласился, тем более что грузовик приезжал каждый день. Выпить столько я не мог, а потому начал искать напарника, коего и нашел в местной школе.
Звали его Вова Штукин и работал он преподавателем по труду.
Штукин очень любил искусство и, узнав, что я как бы имею к этому отношение, охотно пошел на знакомство. Пьянел он быстро, а опьянев, всегда прис-тавал ко мне с одним и тем же вопро-сом.