Жизнь Клима Самгина (Сорок лет). Повесть. Часть четвертая
Шрифт:
Юрин играл, повторяя одни и те же аккорды, и от повторения сила их мрачности как будто росла, угнетая Самгина, вызывая в нем ощущение усталости. А Таисья ожесточенно упрекала:
— Ах, Клим Иванович, — почему литераторы так мало и плохо пишут о женских судьбах? Просто даже стыдно читать: все любовь, любовь...
— Но позвольте, любовь...
— Да, да, я знаю, это все говорят: смысл женской жизни! Наверное, даже коровы и лошади не думают так. Они вот любят раз в год.
Она — раздражала не тем, как говорила, а потому, что разрушала его представление о ней, ему было скучно и хотелось сказать ей что-нибудь
— «Любовь и голод правят миром», — напомнил Самгин.
— Нет! Не верю, что это навсегда, — сказала женщина. Он отметил, что густой ее голос звучал грубо, малоподвижное лицо потемнело и неприятно расширились зрачки.
«Злится», — решил он.
— Вот — увидите, — говорила [она], — и голода не будет, и любовь будет редким счастьем, а не дурной привычкой, как теперь.
— Скучное будущее обещаете вы, — ответил он на ее смешное пророчество.
— Будет месяц любви, каждый год — месяц счастья. Май, праздник всех людей...
— Это кондитерская мечта, это от пирожного, — сказал Самгин, усмехаясь.
Таисья выпрямилась, точно готовясь кричать, но он продолжал:
— Вы сообразите: каково будет беременным работать на полях, жать хлеб.
Женщина встала, пересела на другой стул и, спрятав лицо за самоваром, сказала:
— Вот как? Вы не любите мечтать? Не верите, что будем жить лучше?
— «Хоть гирше, та инше», — сказал Дронов, появляясь в двери. — Это — бесспорно, до этого — дойдем. Прихрамывая на обе ноги по очереди, — сегодня на левую, завтра — на правую, но дойдем!
— Ты — как мышь, — встретила его Таисья и пошла в гостиную.
— Я в прихожей подслушивал, о чем вы тут... И осматривал карманы пальто. У меня перчатки вытащили и кастет. Кастет — уже второй. Вот и вооружайся. Оба раза кастеты в Думе украли, там в раздевалке, должно быть, осматривают карманы и лишнее — отбирают.
Юрин перестал играть, кашлял, Таисья что-то внушительно говорила ему, он ответил:
— Мне горячее вредно.
Дронов у буфета, доставая бутылки, позванивая стаканами, рассказывал что-то о недавно организованной фракции октябристов.
— Лидер у них Гололобов, будто бы автор весьма популярного в свое время рассказа, одобренного Толстым, — «Вор», изданного «Посредником». Рассказец едва ли автобиографический, хотя оный Гололобов был вице-губернатором.
Самгин нашел, что последняя фраза остроумна, и, усмехаясь, искоса посмотрел на Ивана, подумал:
«Злая дрянь».
— Н-да, — продолжал Дронов, садясь напротив Клима. — Правые — организуются, а у левых — деморализация. Эсеры взорваны Азефом, у эсдеков группа «Вперед», группочка Ленина, плехановцы издают «Дневник эсдека», меньшевики-ликвидаторы «Голос эсдека», да еще внефракционная группа Троцкого. Это — история или — кавардак?
Самгин слушал его невнимательно, его больше интересовала мягкая речь Таисьи в прихожей.
— Я тебя прошу — не приходи! Тебе надобно лежать. Хочешь, я завтра же перевезу тебе фисгармонию?
— Хорошо бы, — пробормотал Дронов. Самгин все яснее сознавал, что он ошибся в оценке этой женщины, и его досада на нее росла.
— Умирает, — сказала она, садясь к столу и разливая чай. Густые брови ее сдвинулись в одну черту, и лицо стало угрюмо, застыло. — Как это тяжело: погибает человек, а ты не можешь помочь ему.
—
— Не балагань, Иван.
— Да — нет, я — серьезно! Я ведь знаю твои... вкусы. Если б моя воля, я бы специально для тебя устроил целую серию катастроф, войну, землетрясение, глад, мор, потоп — помогай людям, Тося!
Вздохнув, Таисья тихо сказала:
— Дурак.
— Нет, — возразил Дронов. — Дуракам — легко живется, а мне трудно.
— Не жадничай, легче будет.
— Спасибо за совет, хотя я не воспользуюсь им. И, подпрыгнув на стуле, точно уколотый гвоздем, он заговорил с патетической яростью:
— Клим Иванович — газету нужно! Большую де-мо-кра-ти-че-скую газету. Жив быть не хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова — наиграй мне двести тысяч — прославлю во всем мире. Он — мычит, чорт его дери. Но — чувствую — колеблется.
— Я бы в газете — корректоршей или конторщицей, — помечтала Тося.
А в общем было скучно, и Самгина тихонько грызли тягостные ощущения ненужности его присутствия в этой комнате с окнами в слепую каменную стену, глупости Дронова и его дамы.
«Почему я зависим от них?» Минут через пять он собрался уходить.
— Значит — завтра ищем квартиру? — уверенно сказала Таисья.
— Да, — ответил он.
Квартиру нашли сразу, три маленьких комнаты во втором этаже трехэтажного дома, рыжего, в серых пятнах; Самгин подумал, что такой расцветки бывают коровы. По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали черными буквами, что в доме этом обитают люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интралигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, «Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной», «Переписка на машинке, 3-й этаж, кв. 6, Д. Ильке», а на двери одной из квартир второго этажа квадратик меди сообщал, что за дверью живет Павел Федорович Налим.
«Демократия», — поморщился Самгин, прочитав эти вывески.
Но комнаты были светлые, окнами на улицу, потолки высокие, паркетный пол, газовая кухня, и Самгин присоединил себя к демократии рыжего дома.
В заботах по устройству квартиры незаметно прошло несколько недель. Клим Иванович обставлял свое жилище одинокого человека не торопясь, осмотрительно и солидно: нужно иметь вокруг себя все необходимое и — чтобы не было ничего лишнего. Петербург — сырой город, но в доме центральное отопление, и зимою новая мебель, наверно, будет сохнуть, трещать по ночам, а кроме того, новая мебель не нравилась ему по формам. Для кабинета Самгин подобрал письменный стол, книжный шкаф и три тяжелых кресла под «черное дерево», — в восьмидесятых годах эта мебель была весьма популярной среди провинциальных юристов либерального настроения, и замечательный знаток деталей быта П. Д. Боборыкин в одном из своих романов назвал ее стилем разочарованных. Для гостиной пригодилась мебель из московского дома, в маленькой приемной он поставил круглый стол, полдюжины венских стульев, повесил чей-то рисунок пером с Гудонова Вольтера, гравюру Матэ, изображавшую сердитого Салтыкова-Щедрина, гравюрку Гаварни — французский адвокат произносит речь. Эта обстановка показалась ему достаточно оригинальной и вполне удовлетворила его.