Жизнь Кольцова
Шрифт:
Феничка был громадный детина с красивым, но грубоватым лицом и темными кудрями, свисавшими на лоб из-под картуза. Кафтан ему был тесен, из куцых рукавов виднелись мощные жилистые руки.
– Могиссиме! – прорычал он, набрал воздуха в богатырскую грудь и рявкнул с подвываньем:
Бра-а-а-ти-е!Не де-ри-те пла-а-ти-е!А бе-ри-те ни-и-и-тки-и,За-ши-вай-те ды-ы-рки-и!– Нет, каков? – захохотал Сребрянский. – Был бы я, братцы, богачом, ей-ей,
– Эх, Андрюша! – шумно вздохнул Феничка. – Вот кабы заместо тех ста тысяч да поднес бы сейчас рабу божьему Феофану ну хоть бы косушечку…
– Чего захотел! – оживились семинаристы.
Ксенофонт Куликовский, маленький, сухопарый, слегка прихрамывающий, пробежал пальцами по струнам гуслей и тихонько запел:
Смерть придет и равно скоситГоре и веселие.Посему, о други, выпьемВодочного зелия…– Эврика, братцы! – крикнул вдруг, обрывая песню. – Гостиницу зрю в вертограде!
– Как новый Колумб увидел желанные берега, – отметил Сребрянский.
– Экой Колумб нашелся, – заворчал Феничка. – «Гостиницу зрю»! А зришь ли, сыне, в дырявом кармане своем динарии и драхмы?
Ксенофонт достал из кармана и подбросил на ладони рублик.
– Грядем, – пробасил, – и возвеселимся. Всех угощаю! Даже и маловерных, – искоса поглядел на изумленного Феничку.
5
Они сидели в дальней комнате трактира. Несколько порожних бутылок и куски огромного красного арбуза валялись на столе и подоконниках. Ксенофонт тихонько перебирал гусельные струны. Обняв его, Сребрянский читал сочиненные недавно стихи. Он только что вернулся из деревни, воспоминания о милой природе отчего края еще волновали его. В пыльном городе ему стало не по себе, он написал печальные стихи:
Цела ли кровля та в долине,Где я так мирно жил душой?Цветут ли те дубравы ныне,Где я гулял не сиротой?О, зарасти ты, путь широкий,Густой ковылью и травой!Мне не туда несть вздох глубокий —Чужбины степи предо мной…Семинаристы притихли и растрогались.
– Ах, демон! – зажмурился от восторга косматый ритор в расшитой рубахе. – Веришь ли, как сладостный яд, текут слова… Колдовство!
А Феничка молча подошел к Сребрянскому и поклонился в ноги.
Семинаристы грохнули.
– Ну, уж раз Феничку проняло…
– Это, братцы, о-го-го!
Бадрухин – регент семинарский, высокий, длинноволосый, в ловком, франтовском сюртуке, прыснул, замахал руками.
– Кам… камни за… говорили! – пролепетал сквозь смех.
– Сам ты камень, скотина! – огрызнулся Феничка и, взяв за плечи Сребрянского, сказал: – Осел ты, Андрюшка! Какие стихи сочиняешь, а все одно попом тебе быть! Как побирушка, пойдешь по деревне, а тебе кто гарчик ржицы, кто куренка, какой подохлей, кто грошик медный… И я тоже осел! – всхлипнул Феничка. – Ты
Ксенофонт затянул старинную воронежскую «Степь». Бадрухин вскочил, привычным регентским жестом осадил Куликовского: «Легче, Ксенофонт, легче…»
Ах, ты, степь моя, степь широкая,Поросла ты, степь, ковылем-травой…Издалека начиналась песня, чуть слышно, словно сама степь звенела в жарком солнце июльского полудня – бесконечная и пустынная.
По тебе ли, степь, вихри мечутся? —окрепнув, жалобно спросили тенора.
У тебя ль орлы на песках живут? —прогремел бас.
Из других комнат трактира собрались люди, столпились возле дверей. А песня, родившись в обожженной солнцем траве, вдруг отделилась от земли, прянула к облакам. Она уже не жалобилась, а угрожала, звала на битву:
На тебе ли, степь, два бугра стоят,Без крестов стоят, без приметушки,Лишь небесный гром в бугры стукает…Удивительно пели семинаристы!
6
Кольцов с Кареевым гуляли по роще и зашли в трактир. Они попросили вынести столик под клены.
– Душно, чай, в трактире-то, – сказал Кольцов.
Половой принес вина. Кареев разлил по стаканам.
– Ваше здоровье! – улыбнулся широко, сияюще.
Кольцов отхлебнул и поставил стакан. Согнутые в локтях руки положил на стол – кулак на кулак – и оперся на них подбородком.
– Что мое здоровье! – сказал с досадой. – Оно при мне. Опять здоров, как бык, ничто меня не берет.
Кареев молча разглядывал вино на свет.
– Батенька думал, – с усмешкой продолжал Кольцов, – что мне становой хребет сломит… Ан нет! Он ведь покорности рабской ожидал от меня… ну, как бы вам пояснить: вот как скотину на бойне оглушат – и все, делай с ней что хочешь. Так ведь то молотком по голове… А тут сердце вырвали!
– Я понимаю, что тяжело, – согласился Кареев, – но коли есть друзья…
– Само собой, – кивнул Кольцов, – с друзьями оно и горе легше и радость веселей. И мне ваша да Дмитрий Антонычева дружба как огонек в ночной степи. Но ведь и то сказать: с каждой слезинкой к друзьям не находишься.
Он выпил вино и налил снова.
– Закрою глаза и все вижу… ожерелко красное валяется оборванное… на грязном полу. Отец потом… потом – ночь черная. Чудно, право: месяц отвалялся без памяти, а вот не помер, – мужицкая косточка!
С легким шумом где-то высоко от золотой макушки клена отделился лист и, медленно покружившись в воздухе, упал на стол. Кольцов взял его и принялся внимательно рассматривать.
– Вот смерть! Завидки берут… А знаете, – наклонился к Карееву, – я ведь еще как со двора поехал тогда ночью, – все спят, а я, как вор! – и тогда понимал, что не найду ее… Два месяца скитался, три губернии исколесил. Где меня не носило! И все одна мысль грызла… да и сейчас грызет…