Жизнь Кольцова
Шрифт:
– Дайте списать, – попросил Кареев.
– Что ты, что ты?! – в ужасе попятился Кашкин. – Что выдумал! Да ведь за это – каторга! Сибирь!
Он почти вырвал тетрадь у Кольцова и спрятал ее в конторку.
– Сокровище! – поворачивая ключ, повторил, боязливо оглянувшись.
– Ну, какое же сокровище, – усмехнулся Кареев, – когда вы на него и поглядеть не даете, под замком держите…
– А ты как думал! – погрозил пальцем Кашкин. – Шути, дружок, шути, да не зашучивайся!
Кареев пристально и как бы с любопытством поглядел на Кашкина.
– Да неужто вы думаете: вот, мол, запер на ключ – и концы в воду? Э, нет!
– Шутишь, милый друг, – подозрительно покосился Кашкин.
2
Отношения Кольцова и Сребрянского были такими, какие обычно называют дружбой. Это, конечно, и была дружба в самом высоком смысле слова. Им постоянно хотелось быть вместе, вместе думать, читать, даже писать и спорить о прочитанном и написанном, взаимно поправляя и дополняя друг друга. Их роднило многое: плебейское происхождение, любовь к народу и русской природе и понимание этого народа и природы, неодолимое стремленье к творчеству и, наконец, общий страшный враг – трудный, злобный и полный противоречий домашний быт. Этот страшный враг постоянно мучил и угнетал, изматывал их силы в яростной борьбе.
Однажды, набрасывая черновик стихотворения, Кольцов записал на обороте листка изречение воронежского «философа» Ярченко:
Говори о жизни,Говори о семействе:Жизнь есть мучение,Семейство – тиран.С молчаливым упорством Кольцов пытался разорвать безжалостные тенета этого тирана, мещанского быта, вечного торгашества и холопства, и хотя позднее, почти перед смертью, и был близок к победе, – все-таки оказался побежденным.
Сребрянский решительнее и тверже намечал, как он говорил, свою линию. Он определил себе ехать в медико-хирургическую академию и был уверен, что поедет обязательно, что бы ни случилось и какие бы препятствия перед ним ни стояли. Будущее представлялось ему хотя и трудной, но ясно видимой дорогой. И он был полон уверенности в своих силах и решимости все преодолеть и всего достигнуть.
3
Вскоре после вечера у Кашкина Сребрянский пришел к Кольцову и, ни слова не говоря и не раздеваясь, прямо в шинели повалился на топчан.
Второй месяц он сочинял поэму «Предчувствие вечности». Временами не писалось, стих упрямился, бумаги перемарывалось множество, но строчки не рождалось ни одной. В эти минуты Сребрянский хандрил и на сочувственные вопросы мрачно отвечал:
– Темно на душе.
Кольцов сразу понял, что у Андрея и сейчас темно на душе, и не стал докучать ему расспросами. Наконец Сребрянский заговорил.
– Жизня… чтоб ее! – выругался. – Ведьма проклятая!
– Злодейка! – в тон ему поддакнул Кольцов. – Не везет, чертова кобыла!
Они поглядели друг на друга и расхохотались.
– Эх, Алешка! – Сребрянский обнял Кольцова. – Что если б тебе образование, университет…
– Вона! С чего это ты вдруг?
– Знаешь, в былине про Илью… До тридцати трех лет сиднем сидел. Пришли странники, калики перехожие. Просят напиться. Илья говорит: рад бы, родимые, да бог ногами наказал. Вот принесли ему калики чашу зелена
– Постой, постой! – перебил Кольцов. – К чему это ты гнешь, Андрюша?
– Да все к тому же. Ты, брат, как Илья-богатырь, хватил богатырскую чашу из колодца поэзии народной. Тебе бы сейчас кольцо в землю… то-бишь университет, так ты бы…
– Брось, Андрюша! – с досадой отмахнулся Кольцов. – Мне, ей-ей, не до смеху. Ведь вот вы поэтом меня величаете, стихотворцем… А я намедни по батенькиным кассациям написал бумагу, понес в палату. Управляющий, господин Карачинский, прочитал, говорит: «Это ты, что ль, Кольцов, какой стихи сочиняет?» – «Я», – говорю. – «Ну так вот, дело твое пойдет в Москву, в департамент». – «А для чего же в Москву, когда и тут решить можно?» А он: «Ты, говорит, сначала грамоте научись, а то, мыслимо ли дело, на пол-листе прошения шестнадцать противу русской грамматики ошибок наклепал! Какой ты сочинитель, чурбак ты осиновый!» Я и рот разинул, а писаря-то как грохнут!
– Скотина твой Карачинский, – нахмурился Сребрянский.
– Оно-то, положим, точно – скотина, да ведь от правды-то, Андрюша, не спрячешься… Какой я сочинитель! Афоня, дьячок наш, супротив меня в грамоте – академик! Я понимаю, нехорошо это, только как я тебе, Андрюшка, завидую…
– Мне, брат, завидовать нечего, я сам завистлив…
Дурачась, Сребрянский повалил друга на топчан. Кольцов обхватил его руками и крепко прижал к себе.
– Пусти! Ох, медведь! – запыхавшись, взмолился Сребрянский. – Ну, здоров, черт! Эка, ручищи-то, железные, право…
– То-то! – засмеялся Кольцов. – Ты с мужиками, брат, лучше не связывайся. Ваше дело теперь, почитай, дворянское, питерское…
– Да вот с Питером-то, – сразу помрачнел Сребрянский. – Плохие выходят дела…
– Что так?
– От батьки вчера письмецо получил. Нету, пишет, тебе моего благословения на Питер.
– Вот тебе на! А ежели… без благословения?
– Нету благословения – значит, и денег нету. – Сребрянский закашлялся тяжело, мучительно. – Скверно, брат… Да еще кашель этот окаянный! Ну, ничего, пешком пойду, а доберусь… разве только смерть остановит!
Откашлявшись, он сплюнул в платок, но как ни быстро спрятал его в карман шинели, Алексей заметил на платке темно-красные пятна. Болезнь Сребрянского не была для него новостью: все знали, что кашель этот не от временной простуды, а от серьезной, затяжной хвори. Семинарский лекарь подозревал даже чахотку; друзья уговаривали Сребрянского лечиться, а тот лишь отшучивался: «Что вы, братцы! Наше отродье двужильное!»
И он тщательно скрывал свою болезнь, однако окровавленный платок не оставлял более никаких сомнений: Кольцов понял, что друг его обречен, что Андрей нуждался в помощи… но что можно было сделать? Единственно – раздобыть ему рублей сто на дорогу в Петербург.
И Кольцов принялся копить деньги.
Глава шестая
… Но только тот блажен,
Но тот счастлив и тот почтен,
Кого природа одарила
Душой, и чувством, и умом,
Кого фортуна наградила
Любовью – истинным добром.
1
Весною 1830 года студент Московского университета Николай Станкевич ехал домой в Острогожский уезд на летние вакации.