Жизнь Кольцова
Шрифт:
– Это он на моего братеня намекал, на Ивана, – нахмурился Сребрянский. – Его с последнего курса в солдаты забрили.
– За что же?
– За дерзость и вольнодумство. У него в тетрадке рассуждения о разумном и вольном устройстве государства обнаружили… Ну, да что об этом! Давайте лучше нашего гостя послушаем… Алексей Васильич! Пожалуйте, просим!
– Что вы! – покраснел Кольцов. – Я сам мечтал послушать… Так много наслышан о вашем кружке…
– Так ведь и мы кое-что о вас слыхивали! – улыбнулся Сребрянский.
– Просим! – загудел Феничка. – Всем миром просим!
– Что
запел, глядя на свечу. —
Девы, девы молодые,Вам меня уж не ласкать…Сребрянский откинулся на спинку стула, закрыл глаза. «Как слова кладет, диво! Без вывертов, без жеманства… Словно бусы нижет…»
А Кольцов пел, не видя ничего, кроме вздрагивающего пламени свечи. Серые глаза его блестели, на щеках заиграл румянец; негромкий, чуть сипловатый голос звучал с удивительной искренностью. Еще не перегоревшее, еще не позабытое горе пело, жаловалось; в наивной доверчивости песня тянулась к людям…
– Да-а… – задумчиво протянул Сребрянский, когда Кольцов дочитал последнюю строку и умолк. – Это вам, братцы, не «цветнички»…
10
Стихотворцы в Воронеже водились во множестве. Гимназисты издавали рукописный альманах, называвшийся «Цветник нашей юности». Альбомы девиц были испещрены виньетками и меланхолическими стишками вроде:
Приятно деве утром майскимСмотреть на майские цветы,Смотря, приятно с чувством райскимЛелеять нежные мечты…Все это, конечно, было вздорное рукоделье маменькиных сынков. В иное время папеньки сделали бы им надлежащее внушение, но теперь мирились.
– Что ж, – размахивая чубуками, рассуждали папеньки, – нынче все пишут. Вон и губернатор сочинил роман…
Василий Петрович, всегда неодобрительно смотревший на писания Алексея, вдруг перестал докучать ему упреками и бранью.
– Пущай парень побалуется, – обмолвился однажды в трактире. – Дюжей грамоте насобачится. Это не мешает… Мы, конешно, на Чижовке песенок не сочиняли, да теперича народ ученый пошел. Вон и Яшка Переславцев бумагу марает, а по купечеству – Попов, Нечаев… да мало ли кто! А про бурсаков и говорить нечего. Значит, пущай, ничего. Абы дела не бросал.
Сребрянский стал часто бывать у Кольцовых, и старик сперва косо поглядывал на пылкого и шумного семинариста, но, узнав, что Сребрянский хочет учиться на доктора, стал относиться к нему почтительно и в хорошем расположении называл его господином лекарем.
Кольцов по-прежнему обитал в каморке возле сеновала. Здесь вдвоем с Сребрянским они засиживались допоздна.
Друзья читали стихи, рассказывали о себе, о том, – что их радовало и огорчало, или просто, не зажигая свечи, сидели молча возле жарко распаленной печки.
Один раз Сребрянский влетел, как сумасшедший, не раздеваясь, схватил Кольцова и начал кружить.
– Да что ты! – отбивался Кольцов. – Экой какой! Снег-то обмети, вишь наследил…
– Вздор – снег! – бушевал Сребрянский. – Все вздор! Алешка, милый, ты погляди-ка, что я раздостал…
И он вынул из-за пазухи маленький томик.
– Шекспир! – торжественно провозгласил, благоговейно открывая книгу.
Под вой метели читали «Ромео и Джулию». По нескольку раз повторяли особенно поразившие их строки. В сцене свидания в саду Кольцову вспомнилось свое, голос его оборвался.
– Вот поэт! – глухо проговорил он. – А то – мы…
Глава пятая
Будущность темна.
Как осенние ночи…
1
Кольцов зашел к Кашкину попросить новые журналы.
– Приходи вечерком, – таинственно сказал Кашкин. – Что покажу!..
Вечером Кольцов задержался: привезли овес, отец велел принять, и Алексею пришлось долго провозиться в амбаре.
Он пришел, когда уже зажгли свечи. Кашкин и Сребрянский сидели на диване. Дымя трубкой, Кареев расхаживал по комнате. На коленях Кашкина лежала черная, в кожаном переплете тетрадь.
– Страшно вспомнить, – продолжал рассказывать Кашкин, – да и до сей поры от той вести все в ушах точно барабаны стучат… Все ждали: помилует царь. Нет, не помиловал! И не стало… Не стало нашего Кондратия Федорыча. Бедная наша Россия! – с тяжким вздохом заключил Кашкин. – Лучших сынов – в петлю, других – в рудники… Клеймят, ноздри рвут, людьми, как скотиной, торгуют… Плети свищут! И хочется, милые мои, крикнуть: «Господи, соверши чудо!»
– Нет, Дмитрий Антоныч! – резко возразил Кареев. – Нет! Сколько угодно кричите – чудо не совершится. Тут не господне соизволение надобно, а…
Он осекся, не договорил. Кашкин закрыл руками лицо.
– Так неужто ж, – прошептал, – немыслимо без крови? Боже, в какой жестокий век живем мы… Вот, Алеша, – обнял он Кольцова, – дорогой мой, как глянешь на злодейства, творимые рукой человека, невольно мысль закрадывается: да полно, нужны ли нынче кому красота, искусство, поэзия? К чему они?
– Ах, нет! – вскочил Сребрянский. – Как же не нужны? То, что вы давеча прочли нам, – это как гром божий! Эти стихи…
– Бессмертные, – согласился Кашкин. – Но кому, скажите, кому они известны? Кого подвигнут они на подвиг? Ты опоздал, – пояснил он Кольцову, – мы тут кое-что без тебя почитали. Вот из этой тетради… Погляди – сокровище!
Кольцов развернул тетрадь. На первой странице крупным, сильным почерком было написано: «Стихотворения Кондратия Рылеева».
– Самого Кондратия Федорыча рука, – благоговейно сказал Кашкин. – Редчайшая вещь.