Жизнь, которой не было
Шрифт:
"А я три с половиной года в тюрьме откантовался!..
– вскинулся на него Митин отец.
– Она мне что - здоровья прибавила?"
Профессор слезу пустил, на колени хотел становиться, и сжалился Митин отец над Профессором: безвредный парень, а что с завихрениями, так ведь кто из нас без маленькой хотя бы бусыри? Велел сразу идти к Игнату Иванычу, брать в долг, объяснив ситуацию, литр первача. Да такого, чтоб дух забирал и назад не отдавал!
Профессор побежал к старику, и тот, повздыхав, достал из кладовки запыленную бутыль: для своих похорон берег...
На берегу пруда зевак к тому времени
Поодаль от толпы стоял председатель в облезлой норковой шапке, которую носил, наверное, пятую уже зиму. Лицо Тараса Перфилыча было перечеркнуто сеткой проступивших фиолетовых сосудов, и каждый сосудик своим хитрым извивом словно бы пытался рассказать о совершенно открытой для всех и в то же время загадочной жизни этого человека.
Отец сделал шаг к полынье, взглянул зачем-то на маленькое зимнее солнце. На бледной коже его ярко синели неуклюжие разлапистые татуировки. Ступни, толокшиеся по белой рассыпчатой пороше, были красные и большие, как лапы у гуся. Все смотрели, как он берет из рук Профессора и выпивает второй стакан крепкой дядь Игнатовой самогонки. Сам дядя Игнат бродил, покачиваясь, по берегу, хвалил свою продукцию: "Благодаря ей человек в пучину лезет без боязни! Тарас Перхвилыч - вон он стоит!
– и тот мою "свойскую" откушивал-похваливал!.."
– Олухи вы деревенские!
– воскликнул Батрак с презрением на лице, перебивая рассказ Профессора.
– Куда уж вам к звездам стремиться, если вы последнюю колхозную технику сберечь не хотите...
– Цыц!
– прикрикнул на него дядя Игнат.
– Не тебе нашу жизню менять-перестраивать... Говори дальше, Прахвессар!
Старику нравилось слушать воссозданную историю, в которой и он сам был далеко не последним персонажем.
...Отец согнулся над полыньей, тяжело задышал, отплевываясь, словно бешеный бык, тупо смотрел в качающиеся зеркальные воды. От нагретой солнцем выхлопной трубы, торчавшей над водой, шел легкий парок, а тень ее покачивалась на воде, как живая. Казалось, отец морщится не от горечи выпитой жидкости даже закусывать не стал!
– просто в его крови гуляла-бродила собственная давняя желчь, жгучие отходы прошлой жизни, про которую Митя почти ничего не знал. Ранние морщины - словно жгуты на смуглом отрешенном лице. Отец стоял как приговоренный к смерти, не обращая никакого внимания на выкрики из толпы. Взлохмаченные волосы в крапинах седины - будто перышки куриные воткнуты. А над прудом и над берегами раскинулось лазурное небо, похожее на старинное бабкино платье, вынутое из сундука и развешенное над заиндевелым неподвижным лесом.
Отец зачерпнул горсть снега, растер крепкую, в седеющих волосах грудь. Бледная кожа пошла мелкими пупырышками, лицо налилось краснотой. Теперь уже все смотрели не на отца, а на маслянисто поблескивающую поверхность воды.
"Иван!" - воскликнула приглушенно Митина мать, объявившаяся вдруг на берегу. Лицо ее, как и в момент недавнего сражения отца с быком, стремительно побледнело.
Но он даже не обернулся на чересчур знакомый голос, хотя и вздрогнул, застыв на мгновенье. Затем сделал шаг к полынье, качнулся, поднял со льда трос с крюком - его-то и надо было прицепить к серьге утопленного трактора.
Мать, закрыв лицо ладонями, повернула прочь и ушла в сине-снежное поле, как бы вовсе и не домой. Но некогда было смотреть ей вслед, даже если бы она была Снежной Королевой, с презрением покидающей этот примитивный галдящий мир.
Полынья дышала снежным паром. Отец сделал шаг и блюмкнул в нее "солдатиком", почти не подняв брызг. На поверхности, замутившейся донной грязью, пошли живые круги, словно на дне играл матерый сом. Трос заскользил, шевелясь в снегу и воде, кольца его поднимались и падали, стремительно распрямляясь. В секунду-две возникло затишье. По воде расплывался узор белой, как слюна, пены.
Митя уже волноваться начал, но отец вдруг вынырнул. Мокрые волосы свешивались до носа, седина в них почти не была заметна, каждый волосок блестел, все лицо ныряльщика будто стеклянной пленкой покрылось... Профессор подал ему руку, помог выбраться на лед. Дали сигнал трактористам: дави на газ! Два тяжелых трактора в спарке взревели вразнобой дизелями, дернули с места, заколыхались - трос натянулся, задрожал, разбрызгивая налипший снег, но крюк неожиданно вылетел, невидимый в воде, из серьги трактора, с хряском расколошматил кромку льда, осколки которого, радужно сверкая, полетели в толпу, с гулом медленно отпрянувшую назад.
"Вашу гроббину мать!
– заругался отец на трактористов. Сорвавшийся крюк просвистел в сантиметре от его головы.
– Тянете, как дохлую кобылу..." - и побрел подбирать крюк. Трусы, хоть и новые, сползли, обвисли до колен, он на ходу подтянул их нервным движением. Кто-то из женщин хихикнул, но трактора вновь взревели, давая задний ход. Трос свивался мокрыми ленивыми кольцами.
Отец налил еще стакан первача, но отпил лишь половину, остальное отшвырнул вместе со стаканом в снег: да пошли вы все!.. И снова нырнул, на сей раз бесшабашно, вниз головой. Сидел под водой, как посчитал Митя, ровно тридцать две секунды.
"Утопиля!" - всхлипывали боязливые старушки. Жаль человека. Да пропади он пропадом, этот трактор! Их, машины разные, и в прежние годы топили, жгли, гробили бессчетно.
"Сами вы глупые!" - смеялся над бабками дядя Игнат.
– От моей самогонки еще никто не утопал. Тарас Перхвилыч почти в такой же холод на Пасху на спор речку туда-сюда переплывал. Тоже после моей, "свойской"!"
Среди зрителей на берегу возник откуда-то тощий, словно привидение, зоотехник Михал Федотыч. Звенящим от ненависти шепотом он выговаривал отцу, находящемуся под слоем взмутившейся, с коричневым оттенком воды:
"Это тебя Бог за Андрюшу наказывает! Ты доставил мучению животному и сам теперь залез в адские глубины..."
Старухи, слушая голос Михал Федотыча, крестились на происходящее еще торопливее и старательнее. Вытянув длинную шею, замотанную неопределенного цвета шарфом, зоотехник изо всех сил вглядывался в пространство полыньи, словно видел в колыхающейся воде, в ее тенях и бликах элитных животных, замордованных человекоподобными обезьянами. Живой мир погибал на глазах, теряя свою душевную красоту и генетическую целеустремленность.