Жизнь Лаврентия Серякова
Шрифт:
На другой день пошел из департамента в типографию, попросил сделать оттиск. Что ж, получилось вполне сносно, не зря труд потрачен. И все-таки нельзя за такие деньги работать…
В ранние зимние сумерки Серяков подходил к дому на Фонтанке, где жил Студитский. Легкий морозец приятно бодрил, и снег весело поскрипывал под сапогом. По льду с криком катались ребята, которых матери еще не загнали домой. Кажется, все было уже решено, и все-таки грызло сомнение.
«По одежде судя, учитель человек состоятельный, — думал Лаврентий. — Может, как услышит, сколько работал над этим собором, так и сам догадается предложить прибавку… По шести рублей я
Вход в квартиру Студитского оказался со второго двора. Взбираясь по темной и нечистой лестнице на верхний этаж, Серяков думал, что нет, видно, не богат человек, если тут поселился. То же подтвердила обитая рваной клеенкой дверь, которую открыл сам учитель.
Комната, куда Студитский ввел топографа, освещалась двумя свечами, стоявшими на заваленном книгами письменном столе. Лаврентий рассмотрел, что хозяин был в заношенном байковом халате и стоптанных туфлях. Он явно смутился неожиданным визитом, которого, должно быть, ожидал не ранее как через неделю, и, попросив извинения, поспешно прошел в боковую дверь, за которой слышался женский голос, напевавший колыбельную песенку. Можно было различить, как негромко переговаривался он там — должно быть, с женой.
«Верно, подумал, что я гравюры уже готовые принес, а денег нет расплатиться…» — догадался смущенный Серяков, оглядываясь. Потертая мебель, тусклое зеркальце, облупленная печка. На старом фортепьяно лежат ноты, рукописи и ворох каких-то вырезанных из картона разноцветных букв.
Одергивая халат, возвратился Студитский. Лаврентий подал ему свою досочку, оттиск с нее и с чувством некоторой вины — ведь он взялся и учитель на него надеялся — рассказал, сколько времени потребовала одна только эта гравюра.
— К сожалению, я не мог продолжать работу по условленной цене… И еще, простите, вот книгу кровью залил. Хоть и отмывал, да все же видно немного.
Студитский внимательно разглядывал доску и оттиск, только при словах о крови как-то пугливо глянул на открытый Серяковым лист, на забинтованные пальцы и рукой махнул досадливо — пустое, мол, стоит ли говорить об этом.
— Дам по пяти рублей, только продолжайте, — сказал он решительно. — Дал бы и больше, поверьте, да видите, не по-барски живу. — Он грустно улыбнулся. — Работаю, работаю, в двух заведениях детей учу, не первую книжку выпускаю, азбуку придумал из вырезных букв, как бы подвижной букварь, — все признают ее очень нужной, — на летних вакациях три года песни народные в двух губерниях записывал и тоже издал, а все не выбьюсь из недостатков… Трудно нашему брату-разночинцу себе дорогу проложить… Только тем и утешаюсь, что делаю все несомненно полезное… — И прибавил почти просительно: — Ведь у вас следующие гравюры, наверное, пойдут куда легче.
— Хорошо, постараюсь сделать, — ответил Серяков. Он внутренне дрогнул, почувствовав в словах учителя неумышленный, но бьющий прямо в него укор. Как будто сказал: «Нельзя так легко опускать руки, надо делать свое дело, как бы трудно ни было…» И денег не прибавил бы — все равно после таких слов надо взяться.
И вновь он засел за работу. Даже рождественские праздники и канун Нового года провел не разгибаясь над своими досками. Кое-как, наскоро проглатывал праздничную матушкину стряпню и опять брался за нож.
А по утрам вставал через силу, лопатка и скребок казались пудовыми, рубаха под старой шинелью мгновенно прилипала к спине. Шестого января к вечеру все пятнадцать досок были готовы. Назавтра в типографии оттиснули целый альбомчик, и тамошние знакомцы очень расхваливали гравюры. Но Лаврентий видел их недостатки. Особенно плох Колизей, изображенный чуть сверху, — просто какое-то решето ломаное!
Готовый принять любую критику, пошел он к Студитскому. Что говорить, не только Колизей не удался. Под Чертовым мостом в Швейцарии вместо бурлящей воды тряпки какие-то плывут. Но учитель нашел все вполне пригодным для книги, отсчитал семьдесят пять рублей, поблагодарил и крепко пожал руку.
Домой Лаврентий летел как на крыльях.
«Первый заработок гравера! Мою работу напечатают, по ней будут учиться, ее запомнят тысячи детей. Ведь если каждую книжку прочтут хоть десять детей, значит, уже сколько тысяч! Вот она, польза, о которой говорил Студитский! В ней будет и моя доля. Теперь, наверное, пойдут заказы… Жалко, что не поставил под гравюрами хоть самые маленькие инициалы…»
— Матушка! Я завтра же от здешнего места отказываюсь! — сказал он, выкладывая на стол свое богатство. — Авось новым умением да перепиской на жизнь заработаю. Затоплю сейчас еще разок печку, выспимся нынче в тепле. А вы собирайте поесть чего-нибудь, да побольше!
Через неделю они переехали в деревянный флигель на Озерном переулке, в отдельную комнату с кухней, заплатив за два месяца вперед.
Серяков вздохнул свободно. Возможность спать до начала девятого часа после восьми месяцев дворницкой службы казалась блаженством. Вновь начал брать у товарищей книги, порой читал вслух матушке. Работа по переписке и черчению не переводилась. Но гравюр, увы, по-прежнему никто не заказывал.
Просить Антонова вновь обратиться к Крашенинникову Лаврентий совестился. Ведь и так знает, как тянет его любимое занятие, придется к случаю — сам не забудет.
Как-то старый писарь принес показать номер журнала «Иллюстрация», где был напечатан портрет Крылова и вид кабинета, где он скончался.
— Вот на этом диване, бывало, и басни свои пишет, и кушанье ему человек подносит, и работу мне тут же дает, а перед тем так прочитает в лицах, что навек запомнишь. Видите, Марфа Емельяновна, на портрете каков — толстый…
— А ведь резано-то на дереве, — заметил Серяков, — и надпись иностранная. Неужто все за границу делать отправляют?
— Может статься. У нас всё так: свои мастера без дела сидят, а немцам и французам в пояс кланяемся, — сказал Антонов.
— Вы, Архип Антоныч, коли еще этот журнал где увидите, принесите опять посмотреть, — попросил Серяков.
Он жадно рассматривал картинку за картинкой. Были такие, что ни за что не сделать — с разнообразным и свободным штрихом, видно в совершенстве передававшим портреты, пейзажи. Но большинство — простенькие, эти и он мог бы вырезать.
Через неделю Антонов принес еще два номера «Иллюстрации». В одном понравился Лаврентию ряд портретов, явно карикатурных. На первом был изображен пузатый человечек с хохолком на закинутой назад головке. Идет на высоких каблучках, словно петушок задорный. Подписано: «Музыка». На другом — тоже пузанчик на высоких каблуках, но с более длинными вьющимися волосами над высоким лбом и с красивым профилем, прямо как на греческой статуе. Подпись: «Живопись». Третий рисунок изображал длинного-предлинного барина в клетчатых брюках, на журавлиных ногах, голова гладко облизана, должно быть волосы жидкие, а нос толстый, дулей вниз свесился. Он говорит что-то, протянув вперед руку с выставленным указательным пальцем. Под этим стояло: «Литература».