Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Я те прямо скажу, - внушал мощный, кудрявый бондарь Кулугуров, - ты, Кожемякин, блаженный! Жил ты сначала в мурье (мурья - лачуга, конура, землянка, тесное и тёмное жильё, пещерка - Ред.), в яме, одиночкой, после с чужими тебе людьми и - повредился несколько умом. Настоящих людей - не знаешь, говоришь - детское. И помяни моё слово!
– объегорят тебя, по миру пойдёшь! Тут и сказке конец.
То же говорил и Сухобаев, человек ловкий в движениях, вежливый, острый, как шило.
– Вам бы, Матвей Савельич, не столь откровенно говорить среди людей, а то непривычны
Этот человек смотрел на людей поджав губы, а говорил с ними всегда опустив глаза долу, если же взглянет в лицо - то как иглой уколет.
Ухмыляясь и мигая красными, слезящимися глазами, старый ростовщик Хряпов сказал однажды:
– Ну-ну, режь правду, режь, а Васька Сухобаев шкуру снимет с неё! Ему, шельме, и правда годится! Я - шучу...
И беззвучно смеялся, обнажая пару жёлтых клыков. Ему минуло шестьдесят лет, но года три тому назад он перестал ходить в церковь, и когда однажды в трактире "Лиссабон" Ревякин спросил его, почему он не ходит в божий храм, старик ответил:
– Молился я лет полсотни, а безгрешнее не стал, теперь же помирать мне пора и уж не замолю я грехов, времени нет!
Поглядел на всех и добавил серьёзнее:
– Это я - шучу! Просто - ноги ослабли, не могу стоять в церкви...
Во всём, что говорил Кожемякин, прежде всего люди отмечали то, что казалось им несбыточным или трудно осуществимым, а заметив это, отрицали вместе с ним и осуществимое. Каждый из них старался дробить его мысли и, точно осколок стекла, отражал своим изломом души какую-то малую частицу, не обнимая всего, но в каждом был скрыт "свой бубенчик" - и, если встряхнуть человека умело, он отвечал приветно, хотя неуверенно. Он внушал этим людям, что надо жить внимательнее и доверчивее друг ко другу, - меньше будет скуки, сократится пьянство; говорил, что надо устроить общественное собрание, чтобы все сходились и думали, как изменить, чем украсить жизнь, его слушали внимательно и похваливали за добрые намерения.
– Не теми ты, Кожемякин, словами говоришь, а по смыслу - верно! соглашался Смагин, покровительственно глядя на него.
– Всякое сословие должно жить семейно - так! И - верно: когда дворяне крепко друг за друга держались - вся Русь у них в кулаке была; так же и купцам надлежит: всякий купец одной руки палец!
Когда в компании был Хряпов, он сидел где-нибудь в сторонке, молчал, мигая слезоточивыми глазками, а потом, один на один, говорил Кожемякину, с горькой хрипотой в голосе и приглушённым смешком:
– Милый! Заросла наша речка гниючей травой, и не выплыть тебе на берег - запутаешься! Знаю я этот род человеческий! Сообрази - о чём думают? Всё хотят найти такое, вишь, ружьё, чтобы не только било птицу, а и жарило! Им бы не исподволь, а - сразу, не трудом, а - ударом, хвать башкой оземь и чтобы золото брызнуло! Один Сухобаев, может, гривенника стоит, а все другие - пятачок пучок! Ты их - брось, ты на молодых нажми, эти себя оправдают! Вон у меня Ванюшка, внук...
Слёзы текли из глаз его обильнее, голос становился мягче, слаще.
– Этот будет своей судьбе командиром! Он - с пяти годов темноты не боится, ночью куда хошь один пойдёт, и никакие жуки-буканы не страшны ему; поймает, крылышки оборвёт и говорит: "Теперь овца стала! Большая вырастет стричь будем!" Это я - шучу!
Он смеялся весёленьким стеклянным смешком и ускорял шаги, подпрыгивая на ходу, как пружинный.
Иногда - всё реже - Кожемякин садился за стол, открывал свою тетрадь и с удивлением видел, что ему нечего записывать о людях, не к чему прицепиться в них. Все они сливались в один большой серый ком, было в каждом из них что-то своё, особенное, но - неясное, неуловимое - оно не задевало души.
Душа его томилась желанием дружбы, откровенных бесед об этих людях, о всей жизни, а вокруг не было человека, с которым он мог бы говорить по душе.
Особенно смущал Кожемякина Посулов: он кружился около него коршуном, молча разглядывал и покрякивал, как бы поднимая никому не видимую тяжесть, - это внушало Кожемякину подозрение, и он сторонился мясника.
– Ты что ко мне не заходишь?
– настойчиво спрашивал Шкалик, не глядя в глаза и посапывая.
– Ты заходи, али я бесчестнее других? С меня знакомства начал, а не заходишь!
Однажды Кожемякин неохотно назначил день и час, когда зайдёт, пришёл, а Посулов сконфузился, надул щёки и, катаясь по комнате, виновато объявил:
– Экая, братец ты мой, жалость! Случилось тут дело у меня, должен я идти сейчас, ей богу! Уж ты - с Марфой посиди покуда, а? Я - скоро!
– Да не беспокойся, - уговаривал его Кожемякин, несколько удивлённый таким обилием слов.
– Как же, братец, а? Я, может, Никона Маклакова приведу, ты как терпишь его? Он весёлый.
И быстро ушёл, а дородная его супруга, лениво улыбаясь, пригласила гостя:
– Садитесь, пожалуйста!
Села против него, сложив руки под грудями, отчего груди вызывающе приподнялись, и, неотрывно разглядывая его лицо, улыбалась всё той же улыбкой, словно наклеенной на лицо её.
– Что это вы мало ходите куда?
– спрашивал он, отводя глаза от неё.
– Да так, не охотница я.
– Отчего же?
– Одеваться надо, а не люблю я, когда затянута вся. На свадьбы я хожу.
– Мало свадеб эту зиму!
– Мало, - согласилась она, не выражая сожаления.
– Это всё из-за голода!
– Неужто?
– равнодушно спросила женщина.
Он стал объяснять, почему голод в деревнях мешает жениться городским, а сам, поглядывая на неё, думал:
"Экой идолобес! Даже глядеть на неё зазорно".
Вдруг, перебив его речь на полуслове, она нудно спросила:
– А вот вы не женитесь - разве от голода? У вас денег много ведь?
– Боюсь я, - сказал Кожемякин шутливо.
– Чего же бояться тут?
– как будто немного удивилась она, и в глазах её что-то дрогнуло.