Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Он встал удивлённый и зашагал по комнате, улыбаясь в бороду, встряхивая приятно усталой головой, шагал и думал:
"Вот оно что! Значит, книги - для того, чтобы времени не замечать?"
В памяти спутанно кружились отрывки прочитанного и, расплываясь, изменяясь, точно облака на закате, ускользали, таяли; он и не пытался удержать, закрепить всё это, удивлённый магической силой, с которой книга спрятала его от самого себя.
Потом он спокойно разделся, лёг, крепко уснул, а утром, умываясь в кухне, сказал Шакиру:
–
– А - Никон?
Кожемякин, подумав, ответил:
– И он. Всё равно. У меня - дело сегодня...
Напился чаю, сел у окна и с удовольствием открыл книгу.
Чтение стало для него необходимостью: он чувствовал себя так, как будто долго шёл по открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных глаз - все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда не видать этой бесполезно раздражающей жизни, - угол, где можно жить, не замечая, как нудно, однообразно проходят часы. Читал он медленно, не однажды перечитывая те строки, которые особенно нравились ему, и каждый раз, когда книга подходила к концу, он беспокойно щупал пальцами таявшие с каждым часом непрочитанные страницы.
Стал ещё большим домоседом, а когда в дом собирались певчие Посулова и многократно начинали петь: "Хвалите имя господне..." - Кожемякин морщился: "Скоро ли это кончится!"
Он прочитал книги Костомарова, Историю пугачёвского бунта, Капитанскую дочку, Годунова, а стихи - не стал читать.
– Это - детское, это мне не нужно, а ты давай-ка ещё исторического, сказал он Посулову.
– Историческое - всё уж!
Кожемякин почти испугался и, не веря, спросил:
– Как - всё?
– У меня больше нет.
– Надо, брат, достать. Поедешь в Воргород за товаром, я тебе дам денег, ты и купи, которые посолидней. Спроси там кого-нибудь - какие лучше...
И, уже не имея сил отказаться от привычного занятия, он начал снова перечитывать знакомые книги, удивляясь развившейся страсти и соображая:
"Вот оно как! Осуждал я, бывало, людей, которые в карты играют, и вообще всякий задор осуждал, а - вот!"
Вскоре погиб Никон Маклаков: ночью, пьяный, он полез за чем-то на пожарную каланчу, а когда стали гнать его, начал драться и, свалившись с лестницы, разбил себе голову.
Эта смерть не поразила Кожемякина, он знал, что с Никоном должно было случиться что-нибудь необычное; он как будто даже доволен был - вот, наконец, случилось, - нет человека, не надо думать о нём. Но похороны выбили его из колеи.
Хоронили Никона как-то особенно многолюдно и тихо: за гробом шли и слободские бедные люди, и голодное городское мещанство, и Сухобаев в чёрном сюртуке, шла уточкой Марья, низко на лоб опустив платок, угрюмая и сухая, переваливался с ноги на ногу задыхавшийся синий Смагин и ещё много именитых горожан.
Сухобаев говорил Кожемякину, покачивая гладкой головой:
– Не первый это случай, что вот человек, одарённый от бога талантами и в душе честный-с, оказывается ни к чему не способен и даже, извините, не о покойнике будь сказано, - бесчестно живёт! Что такое? Загадка-с!
Тёплая пыль лезла в нос и горло, скучные, пугающие мысли просачивались в душу, - Кожемякин смотрел в землю и бормотал:
– Ничего мы не знаем.
Между плеч людей он видел гроб и в нём жёлтый нос Никона; сбоку, вздыхая и крестясь, шагала Ревякина; Сухобаев поглядывал на неё, вполголоса говоря:
– Вполне загадочна жизнь некоторых людей...
Когда гроб зарыли, Семён Маклаков, виновато кланяясь, стал приглашать на поминки, глаза его бегали из стороны в сторону, он бил себя картузом по бедру и внушал Кожемякину:
– Вы - приятели были, - блинков откушать надо...
Толкались нищие, просовывая грязные ладони, сложенные лодочками, пальцы их шевелились, как толстые черви, гнусавые голоса оглушали, влипая в уши. Кожемякин полусонно совал им копейки и думал:
"Все - нищие на земле, все..."
Он не пошёл на поминки, но, придя домой, покаялся в этом, - было нестерпимо тошно на душе, и знакомые, прочитанные книги не могли отогнать этой угнетающей тоски. Кое-как промаявшись до вечера, он пошёл к Сухобаеву, застал его в палисаднике за чтением евангелия, и - сразу же началась одна из тех забытых бесед, которые тревожили душу, будя в ней неразрешимые вопросы.
– Вот, - говорил чистенький человек, тыкая пальцем в крупные слова, извольте-с видеть, как сказано строго.
И отчётливо, угрожающе прочитал, подняв палец:
– "Иже аще не приимет царствия божия яко отроча, - не имать внити в не".
Закрыл книгу, хлопнув ею громко, и продолжал:
– Это я всё с Посуловым спорю: он тут - заговор против жестокости тихонько проповедует и говорит, что евангелие - на всю жизнь закон. Конечно-с...
Сухобаев оглянулся, понизил голос:
– Однако - и в евангелии весьма жестокие строгости показаны - геенна огненная и прочее-с, довольно обильно! Ну, а первое-с, Матвей Савельич, как принять жизнь "яко отроча" ("как дитя", по-детски, с детским смирением Ред.)? Ведь всякое дело вызывает сопротивление, а уж если сопротивление, где же - "отроча"? Или ты обижай, или тебя замордуют!
Он вскочил на ноги, прошёлся мимо гостя и снова сел, говоря:
– Знаете-с, как начнёшь думать обо всём хоть немножко - сейчас выдвигаются везде углы, иглы, и - решительно ничего нельзя делать. И, может быть-с, самое разумное закрыть глаза, а закрыв их, так и валять по своим намерениям без стеснения, уж там после будьте любезны разберите - почему не "отроча" и прочее, - да-с! А ежели иначе, то - грязь, дикость и больше ничего. А ведь сказано: "Всяко убо древо не творяще плода посекается и во огнь вметается" - опять геенна!