Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Однажды, нарядно одевшись, она посетила Кожемякина поздно вечером и, сидя с ним в саду за чаем, вдруг тихонько заговорила:
– Хочу я с тобой, Савельич, по душам побеседовать. Скотья и бессмысленная жизнь эта надоела мне, что ли то, годы ли причина, или бездетность моя - уж не знаю что, а хоть и руки на себя наложить!
Кожемякин подумал, поискал что бы ей сказать и ощутил, что в груди и в голове у него - холодно и темно.
– Что ты мне скажешь?
– услышал он требовательные слова, очнулся, пощупал грудь и торопливо забормотал:
– Живёшь ты, действительно, неверно
Она встала, отошла под дерево и оттуда спросила:
– Значит - жаловался Никон?
– Говорил...
– Что - к этому меня тянет, к Петру вот?
– Да.
– Дурак, - негромко и беззлобно сказала она, сломав ветку берёзы и омахиваясь ею.
– Кабы дети - хоть одно дитя!
– были у меня от него! Истаскался, изжёг себя винищем, подлец, а тоже... туда же!
Кожемякин прислушивался к себе, напряжённо ожидая - не явятся ли какие-нибудь мысли и слова, удобные для этой женщины, недавно ещё приятной ему, возбуждавшей хорошую заботу о ней, думы о её судьбе. И снова чувствовал - почти видел - что в нём тихо, пусто.
"С головы помирать начал", - подумал он в ужасе.
– Ты - что?
– спросила Ревякина, подходя к нему и заглядывая в глаза.
– Так как-то, - ответил он стыдливо, - не знаю что...
Вздохнув, она медленно отошла.
– Видно, от вашего брата ни от кого не будет толку, - слышал он. Потом женщина тихо воскликнула: - О, господи!
Походила по саду и незаметно, не простясь, ушла, а Кожемякин долго сидел один, разглядывая себя, как в зеркало, и всё более наливаясь страхом.
Сгущался вокруг сумрак позднего вечера, перерождаясь в темноту ночи, еле слышно шелестел лист на деревьях, плыли в тёмном небе звёзды, обозначился мутный Млечный Путь, а в монастырском дворе кто-то рубил топором и крякал, напоминая об отце Посулова. Падала роса, становилось сыро, ночной осенний холодок просачивался в сердце. Хотелось думать о чём-нибудь постороннем, спокойно, правильно и бесстрашно.
"С той поры, как начал Сухобаев болото сушить - пугачи не кричат больше. Улетели, видно".
Кто-то отворил калитку сада, зашаркал ногами по земле.
В темноте выросла ссохшаяся, сгорбленная фигура татарина.
– Это ты, Шакир?
– Я. Что не спишь?
– А ты?
Татарин, не ответив, подошёл вплоть к столу, остановился, наткнувшись животом на угол его, и сказал, слегка упрашивая:
– Спать надобна...
– Успеем, выспимся, - задумчиво ответил Кожемякин, - торопиться некуда.
Шакир протяжно вздохнул, повернулся и пошёл прочь, а Кожемякин заговорил ему вслед:
– Крестился бы ты, - помрёшь скоро уж! Дали бы тебе русское имя. Пора, брат, нам о настоящем думать.
Но татарин, не отвечая, растаял в узкой щели дорожки среди чёрных ветвей, и это было жутко. Кожемякин встал, оглянулся и быстро ушёл из сада, протянув руки вперёд, щупая воздух, и каждый раз, когда руки касались ветвей, сердце пугливо замирало.
С этого вечера мысль о смерти являлась всё чаще, постепенно и враждебно стремясь вытеснить все другие мысли. Сначала Кожемякин принимал её покорно и без спора подчинялся её внушениям, охлаждавшим всякое любопытство к жизни, интерес к людям. Встречая в зеркале своё отражение, он видел, что лицо у него растерянное и унылое, глаза смотрят виновато, ему становилось жалко себя и обидно, он хмурился, оглядываясь, как бы ища, за что бы взяться, чем сорвать с души серую, липкую паутину. И, бесплодно побродив по дому, устало садился на любимое своё место, у окна в сад, смотрел на шероховатую стену густой зелени, в белёсое небо над ней, бездумно, в ожидании чего-то особенного, что, может быть, явится и встряхнёт его, прогонит эту усталость. Приходил Сухобаев, потёртый, заершившийся, в измятом картузе, пропитанный кислым запахом болота или осыпанный пылью, с рулеткой в кармане, с длинной узкой книгой в руках, садился на стул, вытягивая тонкие ноги, хлопал книгой по коленям и шипел, стискивая зубы, поплёвывая:
– Это не народ, а - сплошь препятствие делу-с! То есть не поверите, Матвей Савельевич, какие люди, - столь ленивы и - в ту же минуту - жадны, в ту самую минуту-с! Как может человек быть жаден, но - ленив? Невозможно понять! Даже как будто не город, а разбойничий лагерь - извините, собрались эдакие шиши и ждут случая, как бы напасть на неосторожного человека и оного ограбить.
Вскакивал со стула и, грозя книгой, бормотал:
– Дудочки-с! Около меня не обрыбишься, нет!
И снова жаловался, ёжась, недоуменно приподнимая плечи и устало щуря острые глаза.
– Где у них разум? Совершенно нельзя понять! Говоришь им: вы подумайте, это предприятие полезно всему городу, всякому жителю! Реку вы испортили - освежим, воды у вас нету хорошей - будет! Не внимают! Не верят! Это, говорят, ты для своей пользы. А что же, позвольте спросить, в пользу пращура, что ли, работать мне? Это удивительно-с! Скажешь: господа обыватели, ежегодно мы горим, отчего большое разорение и убытки, и надо бы строить дома каменные. А, - кричат, - это потому, что ты у балымерских мужиков глину купил и кирпичный завод затеваешь! Ну, конечно, я купил господи боже мой!
– и завод, конечно, будет, потому что это нужно-с! И, конечно, всё, что нужно, - выгодно!
– А вот, - усмехаясь, вставил Кожемякин, - умирать надо, однако - кому это выгодно?
– Умирать?
– с явным удивлением переспрашивал Сухобаев.
– Зачем же-с? Смерть - дело отдалённого времени, мы лучше сначала поживём несколько!
И тотчас же, повинуясь новому ходу мыслей, он поучительно говорил:
– Под училище, Матвей Савельевич, следует приобрести эту самую вот бубновскую усадьбу-с; превосходное местоположение-с, и можно дешёво купить! Прикажете действовать? Чудесно-с, я осторожно начну.
Иногда, прикрыв глаза и дёргая себя за бородку, туманно улыбался фантазировал:
– Пробежит лет десяток, и не узнать будет ни города, ни людей: прямо коробочка с конфетами, честное слово-с! Отбросьте сомнения, да!
И облизывал губы острым языком.
"Этому жить не страшно", - думал Кожемякин.
Ему очень хотелось говорить о смерти, а - не с кем было: Шакир упорно отмалчивался или, сморщив тёмное лицо, уходил, Фока - не умел говорить ни о чём; всегда полупьяный Никон не внимал этим речам, а с Посуловым беседовать на такую тему было неловко.