Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Приятно было слушать эти умные слова. Действительно, все фыркают, каждый норовит, как бы свою жизнь покрепче отгородить за счёт соседа, и оттого всеместная вражда и развал. Иной раз лежу я ночью, думаю, и вдруг поднимется в душе великий мятеж, выбежал бы на люди да и крикнул:
"Братцы! Россию-то пожалейте, дело-то древнее, на крови, на костях строенное!"
"Вася Савельев пропал, третьи сутки ищут, - нигде нет. Ефим прямо землю роет, прибежал ко мне, на губах пена, трясётся, кричит:
– Это вы, чернокнижники, смутили его. Ты, Максимка, должен
И шапку о землю бьёт.
А Максим почернел, глядит на Ефима волком и молчит. Накануне того как пропасть, был Вася у неизвестной мне швеи Горюшиной, Ефим прибежал к ней, изругал её, затолкал и, говорят, зря всё: Максим её знает, женщина хотя и молодая, а скромная и думать про себя дурно не позволяет, хоть принимала и Васю и Максима. Но при этом у неё в гостях попадья бывает, а к распутной женщине попадья не пошла бы.
Марк Васильич второй день чего-то грустен, ходит по горнице, курит непрерывно и свистит. Глаза ввалились, блестят неестественно, и слышать он хуже стал, всё переспрашивает, объясняя, что в ушах у него звон. В доме скушно, как осенью, а небо синё и солнце нежное, хоть и холодно ещё. Запаздывает весна".
"Подходит ко мне Марк Васильич и спрашивает, улыбаясь:
– Вас когда тоска больше одолевает - осенью али весной?
– Зимой, - говорю.
– А меня - весной. Как небо раскроется, так и потянет куда-то, оторвал бы себя с места да и - марш. Мимо городов, деревень, так - всё дальше, в глубь земли, до конца!
Гляжу на него, а ответить не умею. Уйти ему отсюда нельзя, слава богу, он по какому-то закону два года должен прожить у нас".
"Вдруг ударило солнце теплом, и земля за два дня обтаяла, как за неделю; в ночь сегодня вскрылась Путаница, и нашёлся Вася под мостом, ниже портомойни. Сильно побит, но сам в реку бросился или сунул кто - не дознано пока. Виня Ефима, полиция допрашивала его, да он столь горем ушиблен, что заговариваться стал и никакого толка от него не добились. Максим держит руки за спиной и молчит, точно заснул; глаза мутные, зубы стиснул.
Марк Васильич ушёл вчера в полдень к попу, там ночевал и сегодня, видно, там же ночует, - скоро десять часов, а его нету".
"На похоронах Васи - Горюшину эту видел, шла об руку с Любой Матушкиной. Женщина неприметная, только одета как-то особенно хорошо, просто и ловко.
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там, пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся, руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
– Придавая богу хотение и действия, - кричит поп, - ты награждаешь его свойствами своими, человеческими, ты расщепляешь его единство.
– Старо это!
– ворчит дядя.
– Позволь! Чего бог может хотеть, когда он - всё, и как он может действовать, на что направил бы действие, когда вне его ничто же бысть?
– Это, Саша, восток, брось! Это уже пережёвано, - без охоты говорил дядя.
– Но если мною не пережито? Если для меня это мучительная загадка?
– Ну, врёшь!
– сказал дядя, предложив мне идти домой, а поп отскочил в угол и свернулся там на кресле, видимо, рассердясь, мне сунул руку молча, а дяде и головой не кивнул.
Дорогой я спросил сумрачного Марка Васильева, в чём дело, и он не весьма охотно разъяснил мне:
– Да вот видите в чём: у человека нет простой, крепкой веры, и он хочет её выдумать себе, а чего нет, того не выдумаешь.
Потом уже у ворот прибавил:
– Всё одно и то же, везде одно - на восток нас тянет, к покою, к оправданию бездействия. Тем паче необходимы действия.
А придя домой, рассказал: однажды поп покаялся духовнику своему, что его-де одолевает неверие, а духовник об этом владыке доложил, поп же и прежде был замечен в мыслях вольных, за всё это его, пожурив, выслали к нам, и с той поры попадья живёт в страхе за мужа, как бы его в монастырь не сослали. Вот почему она всё оговаривает его - Саша да Саша.
Скушно как-то рассказывал он всё это, да оно и само но себе скушно. Один отчаялся да покаялся, другой послушал да донёс, а городу Окурову милостыня: на тебе, убоже, что нам не гоже..."
Через несколько дней после похорон Васи дядя Марк и Кожемякин сидели на скамье за воротами, поглядывая в чистое глубокое небо, где раскалённо блестел густо позолоченный крест соборной колокольни.
– Как же это, - задумчиво спрашивал дядя Марк, - река у вас есть, а рыбы - нет?
– Да уж так как-то!
– ответил Кожемякин, благодушно улыбаясь.
– Вот я и пришла!
– вдруг виновато прозвучало сбоку.
– И чудесно!
– сказал дядя Марк.
– Нуте-ка, садитесь с нами!
Кожемякин привстал, молча поздоровался и снова сел, крепко сжав в кулак пальцы, коснувшиеся мягкой женской руки.
– Значит - вы не хотите жаловаться на обидчика?
– спрашивал дядя Марк, окутываясь дымом.
– Бог с ним!
– как бы упрашивая, сказала женщина.
– Он и так убит.
– Конечно, - "блажен иже и скоты милует".
– Да и время такое - великий пост.
– Н-да? А в мясоед вы бы не позволили колотить вас безнаказанно?
– Всё равно!
– ответила женщина и, достав из рукава кофточки платок, вытерла рот, как это делают молодые мещанки за обедней, собираясь приложиться ко кресту. Потом, вздыхая, сказала: - Ведь судом этим Васю не воротишь...
"Какая обыкновенная", - подумал Кожемякин, искоса и осторожно разглядывая её.
Одетая в тёмное, покрытая платком, круглая и небольшая, она напоминала монахиню, и нельзя было сказать, красива она или нет. Глаза были прикрыты ресницами, она казалась слепой. В ней не было ничего, что, сразу привлекая внимание, заставляет догадываться о жизни и характере человека, думать, чего он хочет, куда идёт и можно ли верить ему.