Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– А я думал - опаздываю!
– высоким, не внушающим доверия голосом говорил он, пожимая руки и садясь рядом с Горюшиной, слишком близко к ней, как показалось Кожемякину.
Вслед за ним явились Цветаев и Галатская, а Кожемякин отошёл к столу и там увидел Максима: парень сидел на крыльце бани, пристально глядя в небо, где возвышалась колокольня монастыря, окутанная ветвями липы, а под нею кружились охотничьи белые голуби.
– Бесполезно!
– вдруг разнёсся по саду тенор горбуна.
– По-озвольте!
– пренебрежительно крикнул Цветаев, а Галатская кудахтала, точно курица:
– Кого, кого?
И
– Всех - на сорок лет в пустыню! И пусть мы погибнем там, родив миру людей сильных...
Кожемякин, усмехнувшись, сказал Максиму:
– Горбатый всегда так - молчит, молчит, да и вывезет несуразное.
Но, к его удивлению, Максим ответил:
– Он - умный.
А тенор Комаровского, всё повышаясь, пел:
– Голубица тихая - не слушайте их! Идите одна скромной своей дорогой и несите счастье тому, кто окажется достойным его, ибо вы созданы богом...
– Богом!
– взвизгнула Галатская.
– Чтобы дать счастье кому-то, вы созданы для материнства...
– Видите?
– спросил Максим, вставая с кривой усмешкой на побледневшем лице.
– Он - хитрый...
– Зови их!
– сказал Кожемякин, но Максим, не двигаясь, заложил руки за спину и крикнул:
– Чай пить!..
"Ревнует, видно!" - не без удовольствия подумал хозяин и вздохнул, вдруг загрустив.
К столу подошли возбуждённые люди, сзади всех горбун, ехидно улыбаясь и потирая бугроватый лоб. Горюшина, румяная и смущённая, села рядом с ним и показалась Кожемякину похожей на невесту, идущую замуж против своей воли. Кипел злой спор, Комаровский, повёртываясь, как волк, всем корпусом то направо, то налево, огрызался, Галатская и Цветаев вперебой возмущённо нападали на него, а Максим, глядя в землю, стоял в стороне. Кожемякину хотелось понять злые слова необычно разговорившегося горбуна, но ему мешали настойчивые думы о Горюшиной и Максиме.
"Тихая, покорная", - в десятый раз повторял он про себя.
И с тревожным удивлением слышал едкую речь горбуна:
– Вы кружитесь, как сор на перекрестке ветреным днём, вас это кружение опьяняет, а я стою в стороне и вижу...
Галатская, вспотев от волнения, стучала ладонью по столу, Цветаев, красный и надутый, угрюмо молчал, а Рогачев кашлял, неистощимо плевался и примирительно гудел на "о":
– Господа, полноте!
– Вижу и знаю, что это - не забава!
– криком кричал Комаровский.
– Не своею волею носится по ветру мёртвый лист...
Тут вдруг рассердился и Рогачев, привстал, глухим басом уговаривая Галатскую:
– Оставьте же! Это не разговор, а одно оригинальничание, кокетство!..
Заходило солнце, кресты на главах монастырских церквей плавились и таяли, разбрызгивая красноватые лучи; гудели майские жуки, летая над берёзами, звонко перекликались стрижи, кромсая воздух кривыми линиями полётов, заунывно играл пастух, и всё вокруг требовало тишины.
"Спорили бы дома, не здесь!" - устало и обиженно подумал Кожемякин, говоря вслух:
– А Марк Васильич не идёт...
Горюшина, вздрогнув, виновато оглядела всех и тихонько сказала, что не придёт сегодня дядя Марк - отец Александр заболел лихорадкой, а дядя лечит его.
– Не лихорадка у него, а запой начался!
– усмехаясь, пояснил Сеня.
Горюшина, вздохнув, опустила глаза.
"Овца!" - подумал Кожемякин, разглядывая синеватую полоску кожи в проборе её волос, и захотел сказать ей что-нибудь ласковое, но в это время Комаровский сердито и насмешливо спросил:
– Почему вы говорите лихорадка, зная, что у попа - запой?
– Зачем же рассказывать плохое?
– ответила она.
– Так!
– с удовольствием сказал Кожемякин.
Но Сеня поглядел по очереди на него, на Горюшину и снова спросил, кривя рот:
– Надеетесь, что плохое само собою исчезнет, если молчать о нём?
Сзади Кожемякина шумно вздохнул Максим, говоря:
– Вот привязывается человек!.. Не отвечайте ему, Авдотья Гавриловна.
"Надо бы мне заступиться за неё!" - чуть не вслух упрекнул себя Кожемякин.
А Галатская, поправив на голове соломенную шляпу с красным бантом, объявила:
– Ну-с, мы уходим...
Цветаев надевал белую фуражку столь осторожно, точно у него болела голова и прикосновение к ней было мучительно. Рогачев выпрямился, как бы сбрасывая с плеч большую тяжесть, и тихо сказал:
– До свиданья!
И гуськом, один за другим они пошли по дорожке.
– Видели вы, - спросил Комаровский, - как она в самовар смотрелась, Галатская-то, поправляя шляпу?
– Разве это нехорошо?
– тихо осведомилась Горюшина.
– Смешно...
Женщина, недоверчиво взглянув на него, сказала:
– Почему же? Если шляпа криво надета - тогда смешно...
– Нет, - резко и задорно говорил Комаровский, - смешно, когда урод смотрит сам на себя.
– Ещё смешнее другим людям глядеть на него, - тяжело выговорил Максим.
Кожемякин видел, что дворник с горбуном нацеливаются друг на друга, как петухи перед боем: так же напряглись и, наклонив головы, вытянули шеи, так же неотрывно, не мигая, смотрят в глаза друг другу, - это возбуждало в нём тревогу и было забавно. Он следил за женщиной: видимо, не слушая кратких, царапающих восклицаний горбуна и Максима, она углублённо рассматривала цветы на чашке, которую держала в руках, лицо её побледнело, а пустые глаза точно паутиной покрылись. Он смотрел на неё с таким чувством, как будто эта женщина должна была сейчас же и навсегда уйти куда-то, а ему нужно было запомнить её кроткую голову, простое лицо, маленький, наивный рот, круглые узкие плечи, небольшую девичью грудь и эти руки с длинными, исколотыми иглою пальцами.
"Съедят её, в кусочки разорвут, - думал он, торопливо убеждая себя в чём-то.
– Чужие для неё эти..."
В тишине сада, ещё опыленного красноватою пылью вечерней зари, необычно, с какими-то ласковыми подвизгиваниями растекался тонкий голос горбуна:
– Человек хотел бы жить кротко и мирно, да, да, это безопасно и просто, приятно и не требует усилий, - но как только человек начнёт готовиться к этому - со стороны прыгает зверь, и - кончено! Так-то, добрейший...
Его совиные глаза насмешливо округлились, лицо было разрезано тонкой улыбкой на две одинаково неприятные половины, весь он не соответствовал ласковому тону слов, и казалось - в нём говорит кто-то другой. Максим тоже, видимо, чувствовал это: он смотрел в лицо горбуна неприязненно, сжав губы, нахмурив брови.