Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
Шакир бесшумно исчез, а хозяин присел на стул среди комнаты и, глядя на пальцы босых ног, задумался:
"Придёт прощаться. Сказать бы ему чего-нибудь? Он, чай, сам наговорит, по дерзости своей".
– Ну, и чёрт его дери!
– крикнул Максим на дворе.
"Меня, конечно", - сообразил Матвей Савельев, прислушиваясь и опуская голову. Он знал, что отменит своё распоряжение, если Шакир начнёт защищать дворника или сам Максим войдёт и спросит: "За что вы меня рассчитали?"
И
Снова вошёл Шакир. Плотно притворив дверь за собой, он опасливо покосился на открытое окно во двор и сказал, вздохнув:
– Одиннасать рубля двасать копейкам ево...
– Дай пятнадцать!
– негромко молвил Кожемякин.
Унылое лицо Шакира вздрогнуло, он протянул руку, открыл чёрный рот.
– Ладно, ладно!
– торопливо зашептал Кожемякин.
– Я знаю, что ты скажешь, знаю...
Татарин согнул спину, открыл ею дверь и исчез, а Кожемякин встал, отошёл подальше от окна во двор и, глядя в пол, замер на месте, стараясь ни о чём не думать, боясь задеть в груди то неприятное, что всё росло и росло, наполняя предчувствием беды.
– Прощай, брат!
– негромко прозвучало на дворе.
– Спасибо тебе.
Потом хлопнула калитка, и - раз, два, три - всё тише с каждым разом застучали по сухой земле твёрдые тяжёлые шаги.
"Семнадцать, - сосчитал Кожемякин.
– Ушёл, не простясь, - как собака сбежал!"
Хотелось вызвать мысль сердитую, такую, чтобы она оправдывала поступок, но думалось вяло, было тревожно.
Сад кутался пеленою душного сумрака; тяжёлая, оклеенная пылью листва не шелестела, в сухой траве, истощённой жаждою, что-то настойчиво шуршало, а в тёмном небе, устало и не сверкая, появились жёлтенькие крапинки звёзд. Кто-то негромко стучал в монастырские ворота, в устоявшейся тишине неприютно плавал всхлипывающий тонкий голос:
– Сестрица - некуда боле, везде толкались...
"Ежели мне теперь идти к ней?
– соображал Кожемякин, изнывая в тягостной скуке.
– Поздно уж! Да и он, чай, там. Конечно - он не преминул..."
Обо всём думалось двойственно и противоречиво, но всё-таки он не спеша оделся, вышел за ворота, поглядел на город и - нога за ногу пошёл в поле, покрытое жаркой тьмой.
Когда он поравнялся с Мордовским городищем, на одном из холмов что-то зашевелилось, вспыхнул огонёк спички и долго горел в безветренном воздухе, освещая чью-то руку и жёлтый круг лица.
Кожемякин круто повернул прочь.
"Это место несчастные посещают".
Но вслед ему с холма крикнули голосом Комаровского:
– Матвей Савельич - вы?
– Я.
– Идите сюда. Посидим, побеседуем.
Кожемякин был доволен встречей, но, подумав, сказал:
– Нет, я к вам не пойду... Идите вы со мною.
Посвистывая, шаркая ногами и занося плечи вперёд, горбун подошёл, сунул руку Кожемякину и бок о бок с ним долго шагал по дороге, а за ним тонкой лентой вился тихий свист.
– Прогнали Максима?
– вдруг спросил он.
– Да!
– вздрогнув, ответил Кожемякин.
– Видел я его, - задумчиво говорил горбун, шурша какой-то бумажкой в кармане у себя.
– Идёт, вздернув голову, за плечом чёрный сундучок с премудростью, на ногах новые сапоги, топает, как лошадь, и ругает вас...
– Ругает?
– Именно.
– Вы сами-то как?
– спросил Кожемякин, помолчав.
– Ведь вы его не очень жалуете?
– Я, сударь, никого не жалую, - как-то неестественно просто выговорил горбун.
"Врёшь!" - подумал Кожемякин.
– А вы понимаете, что уронили себя во мнении ваших знакомых?
– спросил горбун и зевнул, напомнив собаку с медным глазом.
У Кожемякина неприятно ёкнуло в груди, он пробормотал тихо и нерешительно:
– Чем это?
– Вам, батя, этого не простят!
– И прощать нечего! Да разве я прошу прощенья?
– волновался Матвей Савельев.
Комаровский, точно вдруг вспомнив что-то, ожидавшее его впереди, ускорил шаги и закачался быстрее, а Кожемякин, догоняя его, обиженно ворчал:
– В чём я виноват? Если он лентяй и бросил всякую работу, - я в своём деле волен распорядиться...
– А они распорядятся с вами, - негромко и равнодушно заметил его спутник.
Из тьмы встречу им выдвинулось, точно сразу выросло, большое дерево, Комаровский остановился под ним и предложил:
– Сядемте?
– Что ж, сядем...
Горбун, прислонясь плечом к стволу, долго шарил в карманах, потом зажёг спичку о штаны и, следя, как она разгорается, глуховато заговорил:
– И если сказать вам - просите прощения у Максима, вы тоже ответите что ж, можно...
"К чему это он?" - подумал Кожемякин, внимательно вслушиваясь.
– А сказать - намните ему бока, тоже - можно?
– Вовсе нет!
– - нехотя заметил Кожемякин.
Помолчав, горбун просто и безобидно продолжал:
– Вы, сударь, хуже злого. Злой - он хоть сопротивление вызывает, вы же - никаких чувств, кроме жалости. Жалко вас, и - больше ничего! Русский вы человек, очень русский! На сорок лет в пустыню надо вас, таких. И её с вами.
– Авдотью Гавриловну?
– тихонько спросил Кожемякин, наклоняясь к собеседнику.