Жизнь Муравьева
Шрифт:
– Ничего не понимаю, – развел руками Депрерадович. – Пятнадцать лет должность посредника исполняю и никогда не видел подобных маневров. Ведь в Петергофе готовится праздничное зрелище, а вы этим своим движением разрушаете все предположения государя. Не постигаю!
Между тем в Лифляндском корпусе, окруженном, что и предвиделось, неприятельской кавалерией, происходили следующие события. Перед самыми маневрами Муравьев, вызвав Шильдера, согласовал с ним точный план действий, приказав распускать слух, что войска Лифляндского корпуса якобы намерены прорваться через Гостилицу в Петергоф. В полночь Шильдер, как было условлено, приказал эскадрону гусар внезапно напасть на лагерь противника, там поднялась тревога,
А в штабе Белорусского корпуса, где с большим опозданием сообразили, что произошло, царил страшный переполох. В одни сутки вместо трех предполагаемых маневры были закончены, и чем же? Случай невиданный и неслыханный! Император, проявивший непростительную беспечность и позорно упустивший из окружения целый корпус, обрушился с площадной руганью на своих командиров, обвиняя их во всех свершенных и несвершенных прегрешениях. Но, так или иначе, нужно было немедленно как-то поправить дело и продолжать маневры. K Муравьеву прискакал военный министр Чернышов. С трудом скрывая под маской светской любезности озлобление, он поздравил Муравьева с удачным соединением войск, сказал, что государь искусным маневром доволен, и тут же добавил:
– Но теперь, мой дорогой генерал, нужно, как вы, надеюсь, сами понимаете, показать все же ожидаемое сражение больших масс войск для прибывших иностранных гостей и дипломатов…
– Что надлежит для того сделать, ваше сиятельство? – спросил Муравьев. – Оставить избранную мною позицию при Дудергофе?
– В этом необходимости нет, – сказал Чернышов, – государь решил направить сюда войска Белорусского корпуса, однако хотелось бы, чтобы вы уступили для них свою позицию, а вверенные вам войска дислоцировали на равнине, где государь будет атаковать их…
– Понимаю, ваше сиятельство, – усмехнулся Муравьев, – вы опасаетесь, что иначе сражению будет препятствовать государев сад, в сем месте находящийся?
– Вот именно, вот именно, дорогой мой генерал, – уцепился за подсказанную мысль Чернышов, чтобы скрыть неловкость просьбы об уступке удобной позиции царю. – Соединившись с генералом Шильдером, вы, согласно условию, можете считать себя победителем на маневрах, а дальнейшие действия и ожидаемое сражение – это уже статья особая…
– Судя по обстоятельствам, я так и понимаю, ваше сиятельство. Сейчас же прикажу войскам занимать указанную вами позицию.
Чернышов стал прощаться и с кислой миной на лице припомнил:
– А вы говорили мне, будто собирались отступать со своим корпусом к Бабьему Гону… Вы хитрец, генерал!
– Фельдмаршал Кутузов говаривал, ваше сиятельство, что в походе он своих мыслей не доверяет даже собственной подушке. Я был сдержан в разговорах, это диктовалось необходимостью.
– Что ж, это ваше право. Всего хорошего, генерал!
Муравьев только что успел перевести войска из-за Дудергофской горы на равнину и построить их на худшей позиции, как подоспела кавалерия Белорусского корпуса и по приказу царя с ходу яростно атаковала правый фланг.
Муравьев верхом на коне, сопровождаемый адъютантами, стоял на избранной им высотке и наблюдал в подзорную трубу за происходившим сражением. Войска вверенного ему корпуса действовали из рук вон плохо. Ведь это была все та же лишенная боевой инициативы, малоподвижная, воспитанная для парадов николаевская армия. Жалонеры занимали неправильные линии. Пехота без толку сгрудилась у переправ. Генералы суетились, приказывали стрелять из пушек куда попало. В свою очередь, не было порядка и в неприятельских войсках. Опытным глазом окинув местность, Муравьев невольно подумал о том, что достаточно
– Я благодарю тебя за успешные действия, – отводя взгляд, сквозь зубы произнес он глухим голосом, – маневры считаю законченными, прошу войска отослать в лагеря для отдохновения…
Предположенные петергофские увеселения не состоялись. Гвардия возвратилась в Петербург. Толкам самым разноречивым не было конца. Император, потрясенный неудачей, неделю не показывался на разводах. Штабные генералы, по обыкновению, старались сваливать вину на подчиненных. Молодые офицеры, участвовавшие в маневрах, восторженно говорили о смелости и стратегическом искусстве Муравьева.
А он стремился как можно быстрей выбраться из столицы.
Отпуская его к месту службы, император сказал сдержанно и многозначительно:
– Ну что ж, Муравьев, поезжай с богом… На маневрах ты показал себя хорошим командиром, и меня, и всех перехитрил, а как в корпусе своем управляешься, на будущий год посмотрим… Готовься!
… Никаких иллюзий Муравьев не питал. Затаенная неприязнь императора была совершенно очевидной. И все дальнейшее произошло так, как можно было предвидеть.
Смотр войск Пятого пехотного корпуса состоялся на юге, близ Вознесенска. Муравьев уже при первой встрече с приехавшим царем отметил, как трудно скрывать ему свои неприязненные чувства, а по злорадным ухмылкам придворных догадался, что расправа с ним предрешена.
Император заметил, что в Минском полку «люди топают слишком крепкою ногою, а при становлении ружья к ноге стучат» и, проходя церемониальным маршем, в некоторых батальонах «солдаты потеряли равнение». Царь воспользовался для сведения личных счетов этими ничтожными причинами. Не дождавшись окончания смотра, он в раздраженном состоянии удалился в отведенную для него квартиру. И сейчас же вызвал к себе Муравьева.
– Полк ваш не дурен, – сказал царь и, сделав короткую передышку, возвысил голос, – нет, полк не дурен, а гадок, скверен, я в жизни моей такого не видел, хуже самого последнего гарнизонного… Какие отличия полк имеет? – задал он неожиданный вопрос.
– Георгиевские знамена и трубы за войну Отечественную, – промолвил Муравьев.
– Вот видишь! Значит, был когда-то неплох, a y тебя потерял всякий вид. Скоты, шагать разучились!
– Осмелюсь заметить, ваше величество…
Но царь слушать оправданий не стал. И, сам себя распаляя, продолжал гневно:
– Ты губишь мне корпус! Твоя голова, видно, набита чем-то другим, а не служебными интересами! Ты много пишешь, говоришь, поучаешь, а ничего не делаешь!
Гнев его с каждой фразой усиливался. Черты лица исказились. Губы дрожали. Вся столько времени скрываемая неприязнь нашла наконец-то выход. А Муравьев стоял молча, с окаменевшим лицом и не спуская глаз с царя, и эта выдержка, за которой чувствовалась непреклонная твердая воля, возбуждала еще больше бешенство императора.