Жизнь на грешной земле (сборник)
Шрифт:
– Это как же понять?
– А так… Я вот думаю: самое полезное для тебя сейчас будет – пожить где-нибудь в стороне от людей, один на один с природой. Пособлю я, скажем, бакенщиком тебе устроиться на Енисее. А еще лучше – лесником.
– Значит, возле людей мне так и нету теперь места? – Вся удушливая горечь опять прихлестнула к самому горлу.
– А ты поверь мне, Демидов. Вот хозяйка хлеба из печки когда вынет – сперва в прохладное место их составит, полотенчиком чистым прикроет – отдохнуть от жара. И отмякнет он, хлеб, духу
– Ты из крестьян, видать? – Горечь сама собой отхлынула от горла, только на Агафонова смотреть почему-то было неудобно, ощутил он ни с того ни с сего и какую-то вину перед этим человеком.
– Нет, я таежник в прошлом. И лесником долго служил. Вот сейчас как вспомню – заноет сердце от тоски. Лес, природа вообще – это высший разум, какой есть под солнцем. Научишься все это видеть и понимать – и обнаружишь в себе человека. А это для тебя – еще задача, уж поверь мне.
Демидов и понимал и не понимал, о чем говорит Агафонов. Но чувствовал – надо ему верить. И неожиданно для себя произнес:
– Да-a, хороший ты, должно быть, человек.
– А это люди по-разному считают, – усмехнулся Агафонов. – Так что ж, позвонить мне насчет тебя в лесничество? Не подведешь меня?
– Ты мою жизнь всю слыхал. Меня вон сколько подводили, а я вроде никого пока.
– А ты поубавь-ка злости! – рассердился вдруг Агафонов, покраснел как от натуги. – «Меня вон сколько…» А сколько? Все люди будто тем лишь и занимались. Один раз только, один подлец… Это надо тебе сразу, тут же понять!
– Оно и раз, да досыта. Он, сволота, так и сказал: «Икать всю жизнь будешь». И вот – наикался! Меня тоже понять не худо бы.
– Значит, ты ему не простишь? Мстить собираешься? – Агафонов, взявший было телефонную трубку, положил ее на место.
– А он что, Макшеев, живой? – быстро произнес Демидов. – Ты знаешь его?
– Не знал бы, может, и небывалым посчитал все, что случилось с тобой.
– Где ж он живет-поживает?
– Там же и поживает, в Колмогорове. Женатый на этой твоей Марии.
Демидов сидел согнувшись, уперев локти в колени, лицо уронил в ладони, тяжко, с загнанным хрипом дышал. Агафонов не говорил теперь ни слова. Павел знал – он ждет ответа на свой последний вопрос.
– А ты… ты вот простил бы ему, доведись это с тобой? Ты не отомстил бы?
– Я? Простить – не знаю, не простил бы, кажется. А мстить, мараться об него – побрезговал бы. Себе дороже.
– А я себя дорого теперь не ценю! – со злостью выкрикнул Демидов.
Они помолчали, будто каждый размышлял про себя, что же им делать, как разойтись? Наконец Демидов произнес с трудом, не глядя на Агафонова:
– И дети у них… у Макшеевых, имеются?
– Двое, кажется, сын и дочь.
Демидов еще посидел немного и, гремя стулом, тяжело, неуклюже поднялся:
– Ладно… Не встреть я тебя… такого, – кроваво отомстил бы ему. Теперь – не трону. Действием – не трону. А простить, как и ты вот говоришь, – не смогу. Это уж как хочешь.
– Как понять – «действием не трону»?
– Неужели не понятно?
– Чем же тронешь?
– Не знаю. Ничего не знаю. Позвони в лесничество.
Попрощавшись, пошел из кабинета, но вдруг остановился, проговорил:
– Это вот, про стих – хорошо ты. Солнышко светит всем – и зрячим и слепым. Ведь просто, а верно.
– Правильно, Демидов! – обрадованно, с облегчением, как показалось Павлу, произнес Агафонов.
– И еще, должно быть, ты верно сказал: это для меня задача – обнаружить в себе человека. Тут ты корень какой-то глубокий задел.
– Не задача, а ползадачи уже, – улыбнулся Агафонов.
– Нет, обманываешься, – упрямо повторил Демидов. – Что ум рассудит, то еще сердце пронять должно. А это – задача.
6
…И стал работать Демидов лесником близ Колмогорова.
Прав оказался толстый Агафонов. Вечный шум леса, птичьи звоны, говор таежных речушек действовали успокаивающе, душа Демидова отходила. Прав он был, что и людей в лесу много: охотники, рыбаки, ягодницы, грибники… Не было и дня, чтобы он не встретился с кем-то из людей, со многими подружился даже. Таким указывал лучшие ягодные, рыбные и грибные места.
С удивлением он обнаружил, что люди как-то быстро располагались к нему, молодые звали дядя Паша, а кто постарше – Павлом Григорьевичем. И он заметил еще – почему-то всегда доверчиво относились к нему бабы-ягодницы, без опаски шли за ним в самые глухие места, какие бы он ни указывал. Видно, молва шла о нем хорошая, добрая. И то сказать – ни разу ни одним словом, ни намеком не обидел он ни одну женщину.
Не удержался он лишь однажды, когда незнакомая колмогоровская – видно, из приезжих – бабенка Настасья откровенно упрашивающим взглядом заставила его присесть с ней на ласковую, травянистую полянку. Было ей лет под сорок, крепкая и чистая, она и потом прибегала к нему в лес, приходила, таясь и краснея, в его сторожку, ночевала иногда. Она, овдовевшая еще в сорок четвертом, согрела его щедрым женским теплом, пробудила в нем что-то неприятное, тоскующее.
– Вышла бы я за тебя, Павел, – сказала она однажды. – И не было бы счастливей меня бабы… Да не могу, дети отца живого помнят, не примут никогда тебя. Переломается все в душе их…
– Ты, Настасья, хорошая, сердце у тебя золотое, – ответил ей на это Демидов. – Но не обессудь – не взял бы я тебя. И никого никогда не возьму, один буду…
– Это почему, Павел? – спросила она, глядя на него с материнской тревогой. – Я вот давно примечаю – замерзлая у тебя душа будто, захлопнутая какая-то. Что такое у тебя в жизни вышло? Человек ты добрый, ласковый, а вот один. Попиваешь чуть не каждый день… Отчего?
– Не спрашивай об том. Не к чему людям знать… Как там Макшеевы у вас живут?