Жизнь насекомых
Шрифт:
Оба майора поглядели на Марину, и тут она впервые заметила, какие страшные жвала шевелятся у них под носами. Собственно, и у Николая, и у самой Марины были точно такие же, но раньше она не придавала этому значения. Глаза Марины заволокло слезами; сквозь их мутную пленку она увидела, что ей протягивают большой темный предмет; она подставила руки, и в них лег баян в футляре. Ее словно парализовало — она безучастно наблюдала, как первый майор приподнял Николаеву ногу, а второй, быстро работая жвалами, отгрыз ее по пах вместе с защитной штаниной, на которой в такт движениям его челюстей подергивался
Она пришла в себя на улице, от уколов холодных снежинок в лицо. Театр остался далеко за спиной; в одной руке она держала ящик с баяном, а в другой — два продолговатых тяжелых свертка, плотно упакованных в несколько слоев газетной бумаги. Кое-как она дошла до того места, откуда несколько часов назад начинался поход в театр, огляделась и увидела в глубине занесенного снегом двора два ржавых гаража, стоявших под углом друг к другу. Между гаражами под тонким слоем свежего снега виднелись круглое углубление и недавние следы. Марина сунула руку в снег, сняла с лаза крышку — это был борт картонного ящика от папирос «Север» — и спустилась вниз.
Там было темно и тихо. Марина положила свертки в снег, который намело внизу, и поползла спать. Уже вскарабкавшись на сено, она вспомнила, что произошло в театре, когда Николая почти кончили разделывать: не в силах глядеть на это, она отвернулась и увидела, как по затянутым ковром ступеням под руку с большим рыжим полковником в сверкающих сапогах, не спуская с ее лица торжествующего взгляда, спускается сраная уродина с рынка, завернутая в лимонную портьеру с фиолетовыми виноградными гроздьями.
7. Памяти Марка Аврелия
Прогулочный катер успел отойти в море довольно далеко, а шел все прямо, как будто направлялся в Турцию. Слева выступила часть побережья, раньше скрытая горой, и хоть сам берег не был виден в темноте, появились огни. Казалось, они горят на поверхности моря, словно мимо катера медленно движутся свечи в бумажных коробочках, стоящие на маленьких плотах. Луна тоже казалась висящим среди облаков бумажным шаром с горящей внутри свечой. Облака вокруг были высокие и редкие, с ярко-голубой от лунного света кромкой, и небо из-за этого казалось в несколько раз выше, чем обычно.
Митя стоял у борта, облокотившись на поручень, и молча смотрел на берег.
— О чем ты столько времени думаешь? — спросил Дима.
— Все о том же, — сказал Митя. — О том, что со мной происходит.
— Ты сейчас едешь по морю на катере и смотришь на берег.
— Нет, — сказал Митя, — не прямо сейчас, а вообще в жизни. Никогда не замечал такой странности? Кому-нибудь другому очень просто рассказать, как надо жить и что делать. Я бы любому все объяснил. И даже показал бы, к каким огням лететь и как. А если то же самое надо сделать самому, сидишь на месте или летишь совсем
— Не понимаю, — сказал Дима, — какие сложности. Вон, видишь, сколько их горит. Выбрал любой и лети, пока сил хватит.
— В том-то и дело, — сказал Митя, — что лично во мне выбирают сразу двое. И я даже не могу отделить их друг от друга. Не знаю, кто настоящий, и не знаю, когда один сменит другого. Потому что оба вроде бы намерены двигаться к свету, только по разным маршрутам. А делать они предлагают совершенно противоположное.
— Кому предлагают?
— Мне.
— Ага, — сказал Дима, — значит, в тебе уже трое?
— Как трое?
— Первый, второй и тот, кому они предлагают.
— Ты цепляешься к словам. Я могу по-другому сказать. Когда я пытаюсь принять решение, я все время натыкаюсь в себе на кого-то, кто принял прямо противоположное, и именно этот кто-то потом все и делает.
— А ты?
— А что я? Когда он появляется, я им и становлюсь.
— Так, значит, это ты и есть?
— Но я ведь хотел делать прямо противоположное.
Митя надолго замолчал.
— Эти двое как бы делят мое время, — заговорил он опять. — Один — это настоящий я, окончательный, тот, кого я считаю самим собой. Тот, кто хочет лететь к свету. А второй — это временный я, существующий только секунду. Он тоже, в общем, собирается лететь к свету, но перед этим ему необходим короткий и последний отрезок тьмы. Как бы проститься. Кинуть последний взгляд. И что странно, у того меня, который хочет лететь к свету, есть вся жизнь, потому что он и есть я, а у того, кто хочет лететь к тьме, — только одна секунда, и все равно…
— И все равно ты постоянно замечаешь, что летишь во тьму.
— Да.
— И тебя это удивляет?
— Очень.
Дима кинул за борт скомканную конфетную бумажку и следил за фантиком, пока его не накрыла полоса пены от винта.
— Вся жизнь ночного мотылька, — сказал он, — и есть эта секунда, которую он тратит, чтобы попрощаться с темнотой. К сожалению, ничего, кроме этой секунды, в мире просто нет. Понимаешь? Вся огромная жизнь, в которой ты собираешься со временем повернуть к свету, на самом деле и есть тот единственный момент, когда ты выбираешь тьму.
— Почему?
— А что еще может быть, кроме этой секунды?
— Вчера. Завтра. Послезавтра.
— И вчера, и завтра, и послезавтра, и даже позавчера тоже существуют только в этой секунде, — сказал Дима. — Только в тот момент, когда ты о них думаешь. Так что если ты хочешь выбрать свет завтра, а сегодня попрощаться с тьмой, то на самом деле ты просто выбираешь тьму.
— А если я хочу перестать выбирать тьму? — спросил Митя.
— Выбери свет, — сказал Дима.
— А как?
— Просто полети к нему. Прямо сейчас. Никакого другого времени для этого не будет.
Митя поглядел на берег.
Что-то мелькнуло в воздухе, и раздался громкий удар о верхнюю палубу. Потом послышались звяканье ботинок о тонкую металлическую палубу и бодрые голоса.
— Что это там? — задрав голову, спросил Митя.
— Комары, — сказал Дима. — Сразу трое.
— Ночью? — спросил Митя. — И от берега вроде далеко.
— Для них сейчас день, — ответил Дима. — Солнце вовсю светит.