Жизнь насекомых
Шрифт:
— …всегда были сложные отношения с ницшеанством. Достоевский пытался художественно обосновать его несостоятельность — и сделал это вполне убедительно. Правда, с некоторой оговоркой: он доказал, что такая система взглядов не подходит для выдуманного им Родиона Раскольникова. А Гайдар создал такой же убедительный и такой же художественно правдивый, то есть не вступающий в противоречие со сформированной самим автором парадигмой, образ сверхчеловека. Сережа абсолютно аморален, и это неудивительно, потому что любая мораль или то, что ее заменяет, во всех культурах вносится в детскую душу с помощью особого леденца, выработанного из красоты. На месте пошловатого фашистского государства «Судьбы барабанщика» Сережины голубые глаза видят бескрайний романтический простор; он населен возвышенными исполинами, занятыми мистической борьбой, природа которой чуть приоткрывается,
Прижимаясь к быстро надувающемуся и твердеющему брюшку Сэма, уже багровому, Наташа сжала его всеми шестью лапками.
— Oh, — шептала она, — it’s getting so big… So big and hard…
— Yeah, baby, — нечленораздельно отвечал Сэм. — You smell good. And you taste good.
— Итак, — сказала женщина за ширмой, — что написал Гайдар, мы более или менее выяснили. Теперь подумаем, почему. Зачем бритый наголо мужчина в гимнастерке и папахе на ста страницах убеждает кого-то, что мир прекрасен, а убийство, совершенное ребенком, — никакой не грех, потому что дети безгрешны в силу своей природы? Пожалуй, по-настоящему близок Гайдару по духу только Юкио Мисима. Мисиму можно было бы назвать японским Гайдаром, застрели он действительно из лука хоть одного из святых себастьянов своего прифронтового детства. Но Мисима идет от вымысла к делу, если, конечно, считать делом ритуальное самоубийство после того, как его фотография в позе Святого Себастьяна украсила несколько журнальных статей о нарождающемся японском культуризме, а Гайдар идет от дела к вымыслу, если, конечно, считать вымыслом точные снимки переживаний детской души, перенесенные из памяти в физиологический раствор художественного текста. «Многие записи в его дневниках не поддаются прочтению, — пишет один из исследователей. — Гайдар пользовался специально разработанным шифром. Иногда он отмечал, что его снова мучили повторяющиеся сны „по схеме 1“ или „по схеме 2“. И вдруг открытым текстом, как вырвавшийся крик: „Снились люди, убитые мной в детстве“…»
Голос за ширмой замолчал.
— Чего это она? — спросил Сэм.
— Уснула, — ответила Наташа.
Сэм нежно погладил колючий кончик ее брюшка и откинулся на диван. Наташа тихонько сглотнула. Сэм подтянул к себе стоящий на полу кейс, раскрыл его, вынул маленькую стеклянную баночку, сплюнул в нее красным, завинтил и кинул обратно — вся эта операция заняла у него несколько секунд.
— Знаешь, Наташа, — сказал он. — По-моему, все мы, насекомые, живем ради нескольких таких моментов.
Наташа уронила побледневшее лицо на надувшийся темный живот Сэма, закрыла глаза, и по ее щекам побежали быстрые слезы.
— Что ты, милая? — нежно спросил Сэм.
— Сэм, — сказала Наташа, — вот ты уедешь, а я здесь останусь. Ты хоть знаешь, что меня ждет? Ты вообще знаешь, как я живу?
— Как? — спросил Сэм.
— Смотри, — сказала Наташа и показала овальный шрам на своем плече, похожий на увеличенный в несколько раз след от оспяной прививки.
— Что это? — спросил Сэм.
— Это от ДДТ. А на ноге такой же от раствора формалина.
— Тебя что, хотели убить?
— Нас всех, — сказала Наташа, — кто здесь живет, убить хотят.
— Кто? — спросил Сэм.
Вместо ответа Наташа всхлипнула.
— Но ведь есть же права насекомых, наконец…
— Какие там права, — махнула лапкой Наташа. — А ты знаешь, что такое цианамид кальция? Двести грамм на коровник? Или когда в закрытом навозохранилище распыляют железный купорос, а улететь уже поздно? У меня две подруги так погибли. А третью, Машеньку, хлористой известью залили. С вертолета. Французский учила, дура… Права насекомых, говоришь? А про серно-карболовую смесь слышал? Одна часть неочищенной серной кислоты на три части сырой карболки — вот и все наши права. Никаких прав ни у кого тут не было никогда и не будет, просто этим, — Наташа кивнула вверх, — валюта нужна. На теннисные ракетки и колготки для жен. Сэм, здесь страшно жить, понимаешь?
Сэм погладил Наташину голову, поглядел на украшенный плакатом холодильник и вспомнил Сильвестра Сталлоне, уже раздетого неумолимым стечением обстоятельств до маленьких плавок и оказавшегося на берегу желтоватой вьетнамской реки рядом с вооруженной косоглазой девушкой. «Ты возьмешь меня с собой?» — спросила та.
— Ты возьмешь меня с собой? — спросила Наташа.
Рэмбо секунду подумал. «Возьму», — сказал Рэмбо.
Сэм секунду подумал.
— Видишь ли, Наташа… — начал он и вдруг оглушительно чихнул.
За ширмой что-то большое пошевелилось, вздохнуло, и оттуда монотонно понеслось:
— Закрывая «Судьбу барабанщика», мы знаем, что шептал маленькому вооруженному Гайдару описанный им теплый и ласковый голос. Но почему же именно этот юный стрелок, которого даже красное командование наказывало за жестокость, повзрослев, оставил нам такие чарующие и безупречные описания детства? Связано ли одно с другим? В чем состоит подлинная судьба барабанщика? И кто он на самом деле? Наверное, уже настала пора ответить на этот вопрос. Среди бесчисленного количества насекомых, живущих на просторах нашей необъятной страны, есть и такое — муравьиный лев. Во время первой фазы своей жизни это отвратительное существо, похожее на бесхвостого скорпиона, которое сидит на дне песчаной воронки и поедает скатывающихся туда муравьев. Потом что-то происходит, и монстр со страшными клешнями покрывается оболочкой, из которой через неделю-две вылупляется удивительной красоты стрекоза с четырьмя широкими крыльями и зеленоватым узким брюшком. И когда она улетает в сторону багрового вечернего солнца, на которое в прошлой жизни могла только коситься со дна своей воронки, она, наверное, не помнит уже о съеденных когда-то муравьях. Так, может… снятся иногда. Да и с ней ли это было? Майор Е. Формиков. Весна тревоги нашей. Репортаж с учений магаданской флотилии десантных ледоколов…
11. Колодец
Стебли травы сгибались под собственной тяжестью, образуя множество возникающих на секунду ворот, а вверху в зеленое ночное небо уходили светло-коричневые колонны огромных деревьев — собственно, их смыкающиеся кроны и были этим небом. Митя летел между стеблями, все время меняя направление, и перед ним появлялись новые и новые коридоры покачивающихся триумфальных арок. Трава светилась в темноте, когда ее сгибал ветер, или, может быть, сияние появлялось из воздуха всякий раз, когда в нем перемещался один из стеблей, словно качающаяся трава выцарапывала свет из темноты.
Внизу делала свои однообразные движения жизнь — мириады разноцветных насекомых ползли по земле, и каждое из них толкало перед собой навозный шар. Некоторые раскрывали крылья и пытались взлететь, но удавалось это немногим, да и они почти сразу падали на землю под тяжестью своего шара. Большая часть насекомых двигалась в одном направлении, к залитой светом поляне, которая иногда мелькала в просветах между стеблями. Митя полетел в ту же сторону и вскоре увидел впереди большой пень неизвестного южного дерева — он был совершенно гнилой и светился в темноте. Вся поляна перед ним была покрыта шевелящимся пестрым ковром насекомых; они завороженно глядели на пень, от которого исходили харизматические волны, превращавшие его в несомненный и единственный источник смысла и света во Вселенной. Каким-то образом Митя понял, что эти волны были просто вниманием, отраженным вниманием всех тех, кто собрался на поляне, чтобы увидеть этот пень.
Подлетев чуть ближе, он разглядел небольшую кучку насекомых, стоявших по периметру пня, повернувшись к поляне. Они были самыми разными — среди них были очень красивые древесные клопы с мозаиками на хитиновых панцирях, черные богомолы с молитвенно сложенными лапками, осы, сверкающие скарабеи, множество стрекоз и бабочек с цветными крыльями; за их спинами виднелось несколько строго-серых пауков, которые, впрочем, не очень лезли на глаза собравшимся внизу насекомым. Что происходило в самом центре пня, не было видно, и от этого возникало ощущение темной тайны — казалось, там сидит очень грозное и всесильное насекомое, настолько могущественное, что видеть его не положено никому, и очень хотелось думать, что оно хорошее и доброе. Насекомые на краю пенька легонько дирижировали лапками, как бы следуя беззвучной музыке, и в такт их движениям покачивалась собравшаяся внизу огромная толпа. Ее движения словно следовали неслышному мотиву, и так четко, что он был почти слышен — казалось, на далеком органе играют мелодию, которая была бы даже величественной, если бы ее время от времени не прерывало непонятное «умпс-умпс». Но стоило перестать смотреть на пенек и ритмично покачивающуюся вокруг толпу насекомых, и сразу становилось ясно, что вокруг тишина.