«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
Шрифт:
Подъезд дома Мурузи был отделан в мавританском стиле “под роскошную турецкую баню”, по определению студистов.
Когда-то, как мне сейчас же сообщили, в этом доме жили Мережковский и Зинаида Гиппиус, но с другого подъезда, без восточной роскоши.
В квартире банкира Гандельблата было много пышно и дорого обставленных комнат. Был в ней и концертный зал с эстрадой и металлической мебелью, крытой желтым штофом.
В первый же день Гумилев на восхищенное восклицание одной студистки, ощупавшей стул: “Да весь он из серебра. Из чистого серебра!” – ответил тоном
– Ошибаетесь. Не из серебра, а из золота. Из посеребренного золота. Для скромности. Под стать нам. Ведь мы тоже из золота. Только для скромности снаружи высеребрены.
“Мы”, конечно, относилось к поэтам, а не к студистам.
Впрочем, из студистов, не в пример живословцам, многие вышли в люди, и даже в большие люди.
Одновременно со мной в Студию поступили Раиса Блох, талантливейший рано умерший Лева Лунц, Нельдихен, еще не успевший кончить школы Коля Чуковский и Вова Познер, Шкапская и Ада Оношкович-Яцына.
Ко времени открытия Студии Гумилев уже успел многому научиться и стать более мягким. Разбор стихов уже не представлял собой сплошного “избиения младенцев”. Ни Коле Чуковскому, ни Вове Познеру, ни Лунцу не пришлось пережить того, что пережила я.
Напротив, все для них сошло гладко и легко – как, впрочем, на этот раз и для меня.
На первой лекции Гумилева мы сами читали свои стихи, и Гумилев высказывал снисходительные суждения.
Помню стихи, которые читал Коля Чуковский, его милое мальчишеское большеносое лицо, его удивительно чистую белую рубашку с разорванным от плеча рукавом.
Гумилев очень похвалил его стихи:
Я плохо жил,Я время лил, как воду —и второе, начинавшееся:
То не ангелы, то уткиНад рекой летят.– Вполне хорошо и, главное, не банально! – одобрил он важно.
Очень похвалил он и Вову Познера, хорошенького черноглазого, черноволосого мальчика, даже еще более картавого, чем я.
Особенно ему понравились стихи Лунца. Впрочем, Лева Лунц не только нравился, но и поражал своей даровитостью – в Студии и в университете. Он уже был студентом.
В тот день читала и я свой, уже заранее, в “Живом слове”, одобренный Гумилевым сонет:
Всегда всему я здесь была чужою,Уж вечность без меня жила земля,Народы гибли и цвели поля,Построили и разорили Трою…и так далее.
Вот это “построили и разорили Трою” и заслужило одобрение Гумилева.
– Сколько раз говорили о разорении Трои, и никто, кроме вас, не вспомнил, что ее и “построили”.
В тот день читались, конечно, и очень слабые стихи, но Гумилев воздерживался от насмешек и убийственных приговоров, ограничиваясь только кратким: “Спасибо. Следующий”, – и отметкой на лежавшем перед ним листке.
Когда мы все – нас было не больше двадцати – прочли свои стихи, Гумилев объявил, что поделил нас на две группы – для успешности занятий. Я вместе с Чуковским, Познером и Лунцем попала в первую группу.
Но, забегая вперед, должна сказать, что и в Студии, вначале, как и в “Живом слове”, из лекций и практических занятий Гумилева получалось немного.
Хотя Гумилев победил уже свою застенчивость и сумел отделаться от “бесчеловечной жестокости выносимых им приговоров”, но он еще не понимал своей аудитории, недооценивал ее критического отношения и ее умственного развития. Он старался во что бы то ни стало поразить ее воображение и открыть перед ней еще неведомые горизонты. Он не умел найти нужного тона и держался необычайно важно и торжественно.
И в Студии многие не выдерживали его “учебы”. С каждой лекцией у Гумилева становилось все меньше слушателей.
Но Гумилев, сохраняя олимпийское величие, оглядывал редеющие ряды своих слушателей:
– Я очень рад, что никчемный элемент отпадает сам собой. Много званых, мало избранных, – и он поднимал, как бы призывая небо в свидетели, свою узкую руку.
В Студии занятия происходили ежедневно, и я, при всем желании, не могла совмещать их с “Живым словом”. Надо было сделать выбор. И я, конечно, выбрала Студию.
Все же я не порывала с “Живым словом” совсем, по-прежнему занимаясь ритмической гимнастикой, постановкой голоса… Гумилев продолжал свои лекции и практические занятия, в “Живом слове” до конца 1920 года у него оставалось всего три-четыре слушателя – включая меня, бессменно присутствовавшую на его лекциях и занятиях.
К концу своей жизни он стал одним из самых популярных лекторов и всецело овладел искусством подчинять себе аудиторию.
Но это было зимой 1920–1921 года. Теперь же шло лето 19-го. Очень жаркое лето. Дни казались бесконечно длинными.
Летнее время было декретом отодвинуто на целых три часа назад, и утро нормально начиналось с восходом солнца, а день кончался в 9 часов вечера. Это было удобно, мы все лето обходились без освещения, что придавало жизни какой-то фантастический оттенок, какой-то налет нереальности. Дни были удивительно голубые, поместительные, длинные, глубокие и высокие. В них как будто незримо присутствовало и четвертое измерение.
Казалось, что трех измерений для них, как и для всего тогда происходившего, мало.
На Невском между торцами зеленела трава. В сквере напротив нашего блока домов Бассейной, как и в Таврическом саду, щелкали соловьи. Соловьи залетали даже в деревья под наши окна.
Однажды я проснулась от соловьиного пения под моим окном. От луны было совсем светло. Я села на низкий подоконник. Мне казалось, что захлестывающее чувство счастья сейчас унесет меня в открытое окно и я разорвусь на куски – распадусь звездной пылью и лунным сиянием. От счастья.
Мне вдруг стало страшно, я спрыгнула с подоконника, добежала до кровати, забралась в нее и натянула одеяло на голову, спасаясь от непомерного чувства счастья. И сейчас же заснула.