«Жизнь прошла. А молодость длится…» Путеводитель по книге Ирины Одоевцевой «На берегах Невы»
Шрифт:
Но чтобы в те дни решиться так резко подчеркивать свою приверженность к гонимому “культу”, надо было обладать гражданским мужеством.
Гражданского мужества у Гумилева было больше, чем требуется. Не меньше, чем легкомыслия.
Однажды на вечере поэзии у балтфлотцев, читая свои африканские стихи, он особенно громко и отчетливо проскандировал:
Я бельгийский ему подарил пистолетИ портрет моего государя.По залу прокатился протестующий ропот. Несколько матросов вскочило. Гумилев продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей.
Кончив
Гумилев ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него.
И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали.
Всем стало ясно: Гумилев победил. Так ему здесь еще никогда не аплодировали.
– А была минута, мне даже страшно стало, – рассказывал он, возвращаясь со мной с вечера. – Ведь мог же какой-нибудь товарищ-матрос, “краса и гордость красного флота”, вынуть свой небельгийский пистолет и пальнуть в меня, как палил в “портрет моего государя”. И заметьте, без всяких для себя неприятных последствий. В революционном порыве, так сказать.
Я сидела в первом ряду между двумя балтфлотцами. И так испугалась, что у меня, несмотря на жару в зале, похолодели ноги и руки. Но я не думала, что и Гумилеву было страшно.
– И даже очень страшно, – подтвердил Гумилев. – А как же иначе? Только болван не видит опасности и не боится ее. Храбрость и бесстрашие не синонимы. Нельзя не бояться того, что страшно. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное, не показывать вида, что боишься. Этим я сегодня и подчинил их себе. И до чего приятно. Будто я в Африке на львов поохотился. Давно я так легко и приятно не чувствовал себя.
Да, Гумилев был доволен. Но по городу пополз, как дым, прибитый ветром, “слух” о “контрреволюционном выступлении Гумилева”. Встречаясь на улице, два гражданина из “недорезанных” шептали друг другу, пугливо оглядываясь:
– Слыхали? Гумилев-то! Так и заявил матросне с эстрады: “Я монархист, верен своему государю и ношу на сердце его портрет”. Какой молодец, хоть и поэт!
Слух этот, возможно, дошел и до ушей, совсем не предназначавшихся для них. Вывод: Гумилев монархист и активный контрреволюционер – был, возможно, сделан задолго до ареста Гумилева.
…Шесть часов вечера. Падает снег. Я иду домой с родственных именин. По Бассейной.
Я сегодня ни в Студии, ни в “Живом слове” не была. И не видела Гумилева.
Меня ждут дома. Но я сворачиваю на Преображенскую. Ничего, опоздаю к обеду – к этому у меня уже привыкли.
Я поднимаюсь с черного хода. Парадный недавно заколотили – для тепла и за ненадобностью. “Нет теперь господ, чтобы по парадным шляться!”
Дверь кухни открывает Паша, старая, мрачная домработница, неизвестно как и почему служащая у Гумилева. То ли Аня – вторая жена Гумилева, дочь профессора Энгельгардта – оставила ее мужу в наследство, уезжая с новорожденной дочкой в Бежецк, то ли сам Гумилев, угнетенный холостым хозяйством, предложил мешочнице, продававшей на углу яблоки из-под полы:
– Хотите у меня работать? Сыты будете.
Как бы там ни было, но Паша верой и правдой служила Гумилеву, к их обоюдному удовольствию. Исчезла она – и опять по неизвестной мне причине, не то умерла, не то ей снова захотелось мешочничать – весной 1921 года.
Сейчас она еще здесь и встречает меня мрачно-фамильярным:
– Входите. Дома!
Эта Паша, несмотря на свою мрачность, была не лишена стремления к прекрасному. Иногда, когда Гумилев читал мне стихи, дверь комнаты, где мы сидели, вдруг открывалась толчком ноги и на пороге появлялась Паша.
Гумилев недовольно прерывал чтение.
– Что вам, Паша?
– А ничего, Николай Степанович, – мрачно отвечала Паша, уютно прислонившись к стенке, спрятав руки под передник. – Послушать пришла стишки. Только и всего.
И Гумилев, благосклонно кивнув ей, продолжал чтение, будто ее и не было в комнате.
Как-то он все же спросил ее:
– Нравится вам, Паша?
Она застыдилась, опустила голову и прикрыла рот рукой:
– До чего уж нравится! Непонятно и чувствительно. Совсем как раньше в церкви бывало.
Ответ этот поразил Гумилева:
– Удивительно, как простой народ чувствует связь поэзии с религией! А я и не догадывался.
Впустив меня, Паша возвращается к примусу, а я, стряхнув снег с шубки и с ног, иду через холодную столовую.
Никогда я не входила к Гумилеву без волнения и робости.
Я стучу в дверь.
– Войдите!
И я вхожу.
Низкая комната, мягкая мебель,Книги повсюду и теплая тишь…Впрочем, я лучше приведу полностью все это стихотворение, написанное мною под Рождество 1920 года:
Белым полем шла я ночью,И странник шел со мной.Он тихо сказал, качаяБелоснежной головой:– На земле и на небе радость —Сегодня Рождество!Ты грустна оттого, что не знаешь, —Сейчас ты увидишь его.И поэт прошел предо мною,Сердцу стало вдруг горячо.И тогда сказал мне странник:– Через правое взгляни плечо.Я взглянула – он был печальный,Добрый был он, как в стихах своих,И в небе запели звезды,И снежный ветер затих.И опять сказал мне странник:– Через левое плечо взгляни.Я взглянула.Поднялся ветер,И в небе погасли огни.А он стал злой и веселый,К нему подползла змея,Под тонкой рукой блеснулаПятнистая чешуя.Год прошел и принес с собоюМного добра и много зла,И в дом пять, по Преображенской,Я походкой робкой вошла:Низкая комната. Мягкая мебель,Книги повсюду и теплая тишь.Вот сейчас выползет черепаха,Пролетит летучая мышь…Но все спокойно и просто,Только совсем особенный свет:У окна папиросу куритНе злой и не добрый поэт.Да, все совсем так, как в моем стихотворении. Все правильно – и разбросанные повсюду книги, и теплая тишь, и сказочное ощущение, что “вот сейчас выползет черепаха, пролетит летучая мышь”, и “особенный свет”, таинственно освещающий курящего Гумилева. Свет горящей печки. Ведь Гумилев курит не у окна, а у печки.
Гумилев встает и церемонно здоровается со мной, прежде чем помочь мне снять шубку. Он совсем не удивлен моим неожиданным приходом, хотя вчера было условлено, что мы сегодня не увидимся.