Жизнь Пушкина
Шрифт:
Пушкин. Фрагмент. Ж. Вивьен. 1826
Пушкин в Михайловском. П. П. Кончаловский. 1930-1951
Пушкин в парке. В. А. Серов. 1899
Глава девятая. «СВОБОДНО, ПОД НАДЗОРОМ…»
I
Это было время, когда казалось, что корабль Российского государства плывет без кормила. После 1814 года, после того как Бонапарт, «сын революции ужасной», был разбит союзниками и русский царь со своими «казаками» вошел триумфально в Париж, прошло
А сам император, когда-то поощрявший тайные общества и посещавший заседания масонских лож, медлил учинить расправу над заговорщиками и в припадке странной меланхолии уехал в Таганрог, бросив государство на произвол судьбы.
Пушкин не любил императора Александра. Патриотические восторги эпохи наполеоновских войн давно погасли. Ему был неприятен этот человек, двуликий и непонятный. Ощущая мир как полноту бытия, чувствуя живую землю как мать, как прекрасную стихию, Пушкин не мог мириться с отвлеченным мистицизмом Александра. Поэт ненавидел царских любимцев. Грубость Аракчеева была так же противна, как и пиетизм Голицына[693].
И, однако, презирая царя и его правительство, Пушкин в эти годы Михайловской ссылки размышлял о смысле истории совсем не так, как его недавние друзья-вольнодумцы. «Думы» Рылеева кажутся ему не слишком глубокими. История представляется поэту как великая трагедия. Он не верит теперь, что грубость, жестокость, мрачное невежество легко устранить, изменив политическую систему. Этого мало. Нужно еще что-то. Когда-то на Украине, в Каменке, над ним, поэтом, шутили эти аристократы-вольнодумцы, намекая на существующий заговор и, однако, давая понять, что они не считают его, Пушкина, подходящим для участия в революционном деле. Да и ранее, в Петербурге, всегда было так. Теперь поэт и сам сознает, что участие его в каком-нибудь тайном обществе было бы напрасным. Он так поглощен собою. Идеи и образы толпятся в его душе. Нет, лучше оставаться хорошим поэтом, чем быть плохим политическим деятелем, а настоящим революционером он все равно не станет, потому что он утратил веру в возможность одолеть российскую косность и рабский дух. Еще в 1823 году, до Михайловской ссылки, Пушкин писал, что тщетно он «в порабощенные бразды бросал живительное семя»[694].
Правда, несмотря на охлаждение Пушкина к политике, репутация опасного для правительства человека все еще занимала его воображение. Но Пущин сказал, что Пушкин «совершенно напрасно мечтает о политическом своем значении, что вряд ли кто-нибудь на него смотрит с этой точки зрения». И Пушкин добродушно согласился с этим. Но тем обиднее все еще томиться в этом заточении, не имея возможности видеть многообразие мира. А оно так нужно поэту!
Мы знаем уже, как страстно мечтал Пушкин вырваться из ненавистного плена. С весны до конца 1825 года он ведет переписку с близкими людьми о своем мнимом аневризме[695], чтобы под предлогом болезни выехать в Дерпт или в Ригу, откуда он думал тайно бежать за границу. Мы знаем, что его план кончился неудачей. Вероятно, к концу октября относится его проект письма к императору Александру. Ему казалось тогда, что его забыли, что жизнь его пройдет зря, и болтовне с провинциальными барышнями в Тригорском. Он вдруг решил написать царю. Надо было как-то объясниться с Александром Павловичем. Ведь Пушкину было всего лишь двадцать лет, когда его выслали из столицы. Хорошо, однако, что он, Пушкин, не послал тогда этого сумасшедшего письма[696].
Но тем не менее поэт изнемогал в страстной жажде новых впечатлений. Бывают натуры, способные даже в заточении, следя за плывущими облаками сквозь решетку тюремного окна, находить какое-то удовлетворение в этом созерцании ничтожных клочков вселенной. Не таков был Пушкин. С жадным любопытством он искал безмерных богатств мира. Так, по крайней мере, было, пока его не замучила суетная ненависть царедворцев и лакейская низость жандармов. В 1825 году эта жажда многообразных впечатлений такой была пламенной, что он готов был на какое угодно опасное приключение. Бежать! Бежать во что бы то ни стало из этой нищей патриархальной деревни. И он не утратил
В конце ноября, еще не зная о смерти Александра I, Пушкин решил было инкогнито уехать из Михайловского. Для этого он приготовил «пропуск» двум крепостным П. А. Осиповой на предмет поездки в столицу. Одним из этих крепостных должен был назваться Александр Сергеевич Пушкин. Он сам, стилизуя писарской почерк, написал этот пропуск, причем тщательно перечислил приметы мнимого крепостного Хохлова: «Росту два аршина четыре вершка, волосы темно-русые, глаза голубые, бороду бреет, лет двадцати девяти…» Пушкину тогда было двадцать шесть, но на вид ему можно было дать больше. Пушкин пометил документ 29 ноября 1825 года и подписал его именем Прасковьи Осиповой, не стараясь даже подражать почерку этой влюбленной в него барыни. Но документ тогда не был использован. Поэт медлил, как будто предчувствуя события. Вероятно, 3 декабря до Тригорского докатилась весть о смерти Александра I Пушкин понял, что последствием этой смерти будут важные перемены в государстве. На другой же день он писал П. А. Катенину о своих надеждах, связанных с восшествием на престол Константина. Он, как и все, думал тогда, что царствовать будет Константин Павлович.
Любопытство и нетерпеливое желание увидеть своими глазами события, которые должны были развернуться в Петербурге, так овладели душою поэта, что он решился наконец самовольно выехать из Михайловского, под чужим именем, быть может, с документом, который он написал для своего двойника Хохлова, не зная еще о смерти царя.
Пушкин не мог, конечно, знать, какие события произойдут в Петербурге. Он только предчувствовал, что они будут немаловажны. Впоследствии он сам рассказывал друзьям что выехал из деревни в тревожных сомнениях и, когда заяц перебежал ему дорогу, отказался от мысли ехать в столицу и вернулся в свою мирную усадьбу. «Я рассчитывал, — говорил сам Пушкин С. А. Соболевскому, — приехать в Петербург поздно вечером, чтобы не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание…» Подтверждая этот рассказ, П. А. Вяземский прибавляет: «А главное, что он бухнул бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря: совершенно верно…» Дней через десять после несостоявшейся поездки в Петербург Пушкин по обыкновению был в Тригорском, был весел, шутил и смеялся. И вдруг появляется перепуганный крепостной человек Осиповых, посланный в Петербург за чаем и вином. Вина он не привез. В Петербурге — разъезды и заставы. Он едва выбрался. В Петербурге — бунт. Немудрено, что Пушкин перестал смеяться и «страшно побледнел». И как было ему не побледнеть! Планы заговорщиков теперь оправдались, но еще неизвестно, чем все это кончилось. И личная судьба его была на волоске от гибели.
Но теперь все изменилось. В январе Пушкин знал уже что Константин отрекся от престола, что восстание заговорщиков подавлено, что царствует Николай, монарх пока еще загадочный, не успевший внушить Пушкину никаких чувств и мнений о себе. У поэта опять явилась надежда на освобождение. Он опять взывает к друзьям, прося помощи. «Вероятно, правительство удостоверилось, что я заговору не принадлежу и с возмутителями 14 декабря связей политических не имел», — пишет он Жуковскому.
Но у Пушкина еще нет уверенности, что он вне подозрений. «Все-таки я от жандарма еще не ушел, легко, может, уличат меня в политических разговорах с каким-нибудь из обвиненных…»
Он сам напоминает Жуковскому о том, что могло помешать его освобождению. Он был дружен в Кишиневе с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым; он был масоном в кишиневской ложе; он был в связи с большею частью нынешних заговорщиков. Кроме того, правительство, вероятно, не забыло, что Пушкин был изгнан за проявленный им интерес к афеизму… Об его отношении к царю Александру все знают. И, право, он был «не совсем виноват, подсвистывая ему до самого гроба». Изложив эти свои мысли Жуковскому, Пушкин благоразумно просит сжечь письмо. Но Василий Андреевич почему-то письмо не сжег.
Пушкину суждено было оставаться в своем михайловском заточении еще восемь месяцев. Если перечитать его письма за это время к Жуковскому, Дельвигу, Плетневу, Катенину, Вяземскому и другим, можно подумать, что поэт занят исключительно заботою о возвращении ему гражданских прав. Он на разные лады говорит на эту тему, то преувеличивая свою «вину» и связь с заговорщиками, то, напротив, уверяя себя и других в своей безвинности.
В середине февраля он пишет Дельвигу: «…никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революции — напротив…» «Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством…» Все это понятно, но судьба побежденных мятежников мучает поэта: «С нетерпением ожидаю решения участи несчастных…» «Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя…» И, однако, предчувствуя страшный конец своих недавних друзей, как будто старается примирить свою совесть со смыслом событий: «Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира…»