Жизнь советской девушки
Шрифт:
Глава двадцатая
Дом и Родина
Кмоим семнадцати годам мы уже не снимали дачу в Каннельярви, и мои незабвенные полдомика с добычливым хозяйством и лесными блаженствами остались там, где, несомненно, и поджидают меня – после моего избавления от земных тягот. Могу же я, как то показано в финале любимой картины «Солярис», вытащить из памяти и воплотить в другой жизни свои заветные полдомика, пусть бы и окружённые таинственной субстанцией? А городской дом, то есть квартирка сначала на проспекте Космонавтов, а потом на Будапештской улице (вскоре корпус 3 дома 49 стал числиться за Альпийским переулком), – нет, туда не тянуло. «Родительский дом, начало
Типовая бетонная пятиэтажка, пятый этаж на Космонавтов, первый этаж на Альпийском. Обычные человеческие соты для вызревания сладкой пищи демонов. Примиряют с действительностью деревья, пышно растущие вокруг, остатки милостей природы – так, помню, бабушка драматическим шёпотом зовёт меня в кухню, а там под окном…
На классически обсыпанной снегом ветке низкорослого деревца – штук десять отборных, красногрудых, как на картинке, снегирей!
И эти чумовые бездомные кошки неимоверных расцветок – ужас, сколько их было.
Проблема совместного существования возникла сразу после маминого замужества и никак и никуда не менялась. Валерию нужна была мама в полную собственность, а я должна была знать какое-то таинственное "своё место". Время от времени к нам заходил папа с гитарой, и его визиты в семье вызывали бурю чувств.
На основе чистой радости (ведь папа был для мамы и Валерия родной человек, герой молодых дней, и они, каждый по-своему, всё-таки любили его) расцветали красные маки дикой ревности и чертополохи самоутверждения на ровном месте. Папа же приходил со скромной целью показать, какой он молодец. Брака мамы с Валерием он, кажется, не понял вообще, а сам женился на Майе Серебровской, и у них родились двое детей, Володя и Ваня. Сначала они жили на улице Ленина, всё в том же писательском доме, а потом опять помогла бабушка Елена Сергеевна, и папа "построил кооператив", трёхкомнатную квартиру на Светлановском проспекте. Я там довольно часто бывала.
Стиль папиного дома был поинтеллигентней нашего. Жила ли в этом доме любовь, настоящая, взаимная? Не берусь ответить, имею сомнения, но в семье не было пьющих, прежде всего. А это обстоятельство для русского быта является ключевым.
Хозяйство у Майи было чистенькое, приятное, с разными симпатичными мелочами. Например, охлаждённый кипяток хранился в расписном кувшине "с петухом", верх был как гребешок, а носик кувшина был стилизован под клюв петуха. Мне этот кувшин ужасно нравился и сам по себе, и как идея – хранить охлаждённый кипяток! Если чай слишком горячий, то можно подлить его в чашку или таблетку запить. О таком в нашей семье никогда не думали. Приятные мелочи просто выпадали из поля зрения, поскольку домочадцы мои жили не бытом, но страстями.
Согласитесь, проснувшись после перепоя, человек думает о чём-то куда более космическом, чем охлаждённый кипяток и где его хранить. Как жить дальше, то есть кто принесёт пива – вот вопрос вопросов.
Кто принесёт, ха. Я и приносила. Светло-жёлтое, дико разбавленное, пахнущее грязной речной водой.
Валерий, когда возвращался из командировки, запивал обязательно, мама за компанию. Она была не из пьющих по органической потребности, но из числа весёлых "компанейских баб". Такая, значит, боевая подруга. Как атаман, так и она. Как тут осудишь – женщина! Выпивала аккуратно, один вечер, никогда не опохмелялась. Нет, с одной мамой ещё можно было "каши сварить", но мама одна никогда не была…
С папой было потрясающе интересно, так много он знал и так живо кипели в нём эти знания. Он проторенными тропинками не ходил и не подпитывал дежурными восторгами интеллигентскую кумирню застойного времени – нет, искал своё. Он пристрастил меня к поэзии восемнадцатого века, он открыл для меня стихи Ивана Мятлева и Поликсены Соловьёвой, прозу Всеволода Иванова. Он однажды прочитал "с выражением" поэму Некрасова "Кому на Руси жить хорошо" и открыл мне её живой, привольный, гомерически смешной мир.
К примеру, в начале поэмы сошлись семь мужиков, "сошлися – и заспорили, кому живётся весело, вольготно на Руси".
В пылу спора мужики решают заночевать "под лесом при дороженьке", потому как от дома отошли они чуть не за тридцать вёрст и порядком устали.
Устали?
"Зажгли костёр, сложилися, за водкой двое сбегали, а прочие покудова стаканчик изготовили, бересты понадрав…"
Папа досконально изучил наследие Н. Г. Чернышевского и часто читал мне неизвестные его записи времён ссылки – там, где запертый мозг автора начинает выделывать такие кренделя, на которые потом была горазда авангардная проза ХХ века.
Нравилось мне и то, что в папином доме никто не орал – во всяком случае, при мне. У Майи был тихий, воркующий голос, притом что в нём чувствовался сильный характер, упрямая сосредоточенность на своих целях. Мещанских склок и тупых скандалов, мне кажется, не было.
А у нас… боги мои. Все с норовом, все голосистые, все самодурные, у всех нажористый словарный запас и аффективная память – первый сорт. Всем кажется, что их недооценивают, ущемляют и обижают. Но мне, маме и Валерию, даже если бы мы сплотились в хоре, никогда не удалось бы переорать Антонину Михайловну. Несравненная! Она обычно запиралась в своей отдельной комнате и вопила оттуда из-под двери. Могла эдак выступать хоть три часа подряд.
Бабушка запойная, у неё в этом деле есть таинственные и непостижимые ритмы – предсказать запой невозможно. Она как бы "разрешает себе" время от времени, но длится это ровно три дня, и ни минутой больше. В пьяном виде её серо-голубые глаза горят злым безумием, и бабушка лихо осваивает роль фурии, гарпии, лярвы и валькирии, но главным образом благодаря огнедышащему красноречию – пифии.
К счастью, грубость нравов нашей семьи, столь нередкая в русском поле, была пресечена мечом ангела – и остановлена образом моего сына Севы. Этот нереальный чел не орёт вообще никогда – обиженный, он что-то расстроенно бубнит себе под нос. Но как же долго зрел и шлифовался генофонд, чтобы укротить строптивую кровь! Да, стихия тупого мещанского ора, осложнённая некоей общей талантливостью организма и повышенным артистизмом натуры, постепенно, спускаясь от бабушки к маме и от мамы ко мне, а затем к Севе, потеряла свою первобытную мощь. Культура, господа, работает, только медленно – расчёт здесь не на годы, а на поколения. А что вы хотите, всё, что от Господа, – медленно, трудно, постепенно, тщательно. Это всякие люциферы нетерпеливы и обожают туда-сюда сновать, падать – взмывать, и чтоб всё им являлось сразу и моментально!
У меня бывают редкие приступы бытовой агрессии, но, как правило, я стараюсь держать себя в руках, помня с детства, до чего это отвратительно – собачиться по мелочам. (Да хоть бы и не по мелочам, без разницы!) Сева же, сосредоточивший в себе всю музыкальность рода, не орёт вообще, однако до Севы ещё надо было дожить, а пока я, девица, благоразумно стараюсь пореже бывать дома, где меня, наверное, любят (бабушка уж точно) – но ни фига не понимают.
Это не трагедия и даже не драма. Ничего чрезвычайного. Меня не бьют, не насилуют, не выгоняют из дому – напротив того, содержат и как-то обихаживают. Содержание советского человека обходится недорого, а мы люди трудоспособные, без лишних материальных запросов.