Жизнь советской девушки
Шрифт:
Пели мы это истошным насмешливым хором:
– Сортир-ове-каа…Сортир-ове-каа…Сортир-ове-кааВ сам де-ее-ле!Сортир – (придыхание с явственным звуком "х"!) —уй не спеша,Сортир-уй так,Сортир-уй-ешь так весь день…Оять нарушила (во всяком случае, у меня) печальное уединение, в котором обычно пребывали театроведы в Театральном институте, вредную отдельность теорети-чески-книжного существования. Даже целиком погружаясь в историю театра, вряд ли полезно не знать при этом реально делающих театр современников. Я обнаружила родство общего заряда, что ли, отсутствие
Но, впрочем, хорошо писать о театре – тоже явная доблесть. Ею блещут единицы. С видом гордых жаб они, правда, не сидят…
Итак, в Ояти вспыхивали и разгорались романы. К концу срока на полях остались самые стойкие – множество слабаков уезжало в Ленинград полечиться от простуды да так и не возвращалось. Витёк Тюшев, единственный мужчина нашего курса, тощий чудачок с беленьким треугольным личиком, сбежал вообще, кажется, на третий день. Помню, как он грустно сидел на поле и смотрел на свою шляпу (он всегда ходил в шляпах). "Почему моя шляпа пожелтела?" – уныло спросил он у мироздания. "Так ведь осень, Витя…" – ответила я ему.
(Витёк был не без юмора. Однажды я в разговоре с ним сказала что-то про конец света. "Ах, Таня, – ответил Витёк, – конец света уже был…" "А это что?" – спросила я, указав руками на действительность. "А это, Таня, то, что осталось после конца света…")
Железобетонным и морозоустойчивым оказался весь курс эстрады Штокбанта (потом из него вышел первый призыв "Театра-буфф"), большинство курса Владимирова, актёры Горбачёва (великий народный лично навестил своих студентов, чего никто из педагогов-начальников не делал) и, конечно, режиссёры Товстоногова. Этих вообще сам чёрт не брал. В любую погоду и любом месте можно было, к примеру, любоваться худеньким мальчишкой цыганского вида с приросшей к нему гитарой – то был Рома Смирнов. Он пел беспрерывно. Рома закончил горьковское театральное училище, жил семейно с актрисой Ириной Мазуркевич и поступил к Товстоногову – неудивительно, что он пел столь беззаботно. Поговорить с ним, вклинившись между песнями, мне удалось разве полгода спустя, как мы вернулись из Ояти, прихватив по мешку картошки с разрешения начальства. Такой картошки в магазинах никто из нас не видел.
Что они с ней делали до того, как отправить на ржавый транспортёр своих тошнотворных гастрономов, нам, честным людям, неведомо. Не диссиденты погубили Советский Союз – его погубили ворюги. Сфера долбаного обслуживания. Мерзкие тётки и пакостные дядьки, таскавшие госсобственность в закрома. Это они вздыхали по сладкой западной жизни и зарывали банки с золотом в землю, это они доворовались до пустых полок, до тотального дефицита. Одни строили – а другие крушили, и ох как успешно! Бедные диссиденты и прочие юродивые правды ради невольно подыграли ворюгам, но самым нажористым игроком противника оказалась московская "золотая молодёжь", все эти истерические обожатели западного миража. Ленинград был несколько в стороне от этих пошлостей. Показательно, что не припомню в Ояти никаких "политических" разговоров – все как будто всё понимали, охотно смеялись и жили своей жизнью.
Однако я привезла домой не только мешок отборной картошки. Я вернулась с другим сердцем – оно, как магический генератор, без устали вырабатывало невидимую материю приятного золотистого цвета (различают цвет только те, кто и сам…).
Я влюбилась – так, как влюбляются в двадцать лет. В одну минуту и насмерть.
Глава двадцать вторая
Роман о Рыжике
Врагу бы не пожелала такого врага, как я. Треклятая аффективная память хранит все перенесённые обиды и унижения, как дерьмо, запаянное во льду. Несчастные мои недруги, лишённые центров безопасности и обладающие, так скажем, не слишком плотной корой головного мозга (умные люди моими недругами не бывают), и не представляют себе, как может ненавидеть человек древней складки. Я в состоянии вспомнить обиду, уязвившую меня сорок лет назад, – и заплакать
Я к тому, что в этой главе реальность, вероятно, искажена моими обидами, и я не гарантирую ровный свет эпического рассказа. Здесь, как воскликнул один персонаж Уильямса, "мир освещается молниями!".
Я впервые увидела его не в Ояти, а в нашей нищенской столовой – на первом этаже здания, где жили театроведческий и художественно-постановочный факультеты. Еды там не было почти никакой, даже винегрета ворюги нарезать не могли. Максимум яйцо под майонезом, ну мы и ели это яйцо под майонезом, запивая "кофесмолоком", загадочной жидкостью по 22 копейки стакан, где не чуялось ни кофе, ни молока. Она тогда была везде, стояла в пятиведёрных бадьях с краниками. Много лет спустя я пыталась это воспроизвести – но нет, жидкость не поддавалась изготовлению в домашних условиях. Думаю, в её состав входил цикорий, а не кофе, и, кроме того, это было явно что-то из стратегических запасов Родины, может, остатки ленд-лиза.
В столовой я и видела иногда кареглазого мужчину с большой головой, среднего роста, очевидного умника, иногда на плече у него сидел белый с серым и рыжим кот (Джафар), и в душе моей что-то как будто взвихривалось слегка, будто малый ветер треплет дюны.
И в душе моейРасцвело тогдаЧувство нежной и пылкой……Отцвели! Уж давно! Хризантемы в саду!Вместо сада была территория пионерлагеря, но время года стояло правильное, когда и цветут хризантемы, указанные в романсе.
В Ояти познакомились отчётливо – Рыжик ставил капустники, тексты которых я активно сочиняла, образовалась устойчивая общая компания. И хотя зарождение чувств – это, как правило, процесс, иногда и длительный, была одна такая минутка, ничего особенного, просто сидели несколько человек в пустой комнате на железных сетках кроватей, болтали, и один человек почувствовал, что у него меняется состав крови.
Евгений Идельевич Рыжик (бесконечно странно, что мне вновь, после мамы – Идельевны, повстречалось это не слишком-то популярное отчество!)… Не без усилий я открываю шкатулку с воспоминаниями о нём.
Прожитого достаточно, чтобы я заметила: у людей, живущих более-менее сознательно, так или иначе наступает час расплаты по счетам. Я, кстати, придумала такую доморощенную градацию, условно деля "человечник" на три круга:
1. Круг случая
Здесь размещаются люди, с которыми может быть всё, что угодно, – могут выиграть миллион, а могут внезапно упасть с моста в воду. Упав же, могут выплыть или пойти ко дну в равной мере. Это не имеет никакого отношения к их нравственным достоинствам или порокам – просто они прописаны в этом районе – в ведомстве Случая. Логика Случая нами, землянами, не считывается, она нам неведома. Там свои графы, цифры, проценты и соотношения. Важно понять, что замкнутые в круге случая напрасно приписывают события своей жизни каким-то благим или дурным закономерностям. Их никто не собирается награждать или наказывать, они просто – в игре. В игре, где оперируют, как правило, множествами, а не отдельными существованиями. В круге случая пребывает большинство людей.
2. Круг судьбы
В круге судьбы находятся те, с которыми не может быть все, что угодно, – с ними языком происшествий разговаривает именно их судьба. Их как раз награждают или наказывают, поощряют или закрывают пути, подталкивают, предупреждают… Здесь идёт работа по индивидуальному графику, об этом гласит античная пословица "желающего подчиниться судьба ведёт, нежелающего – тащит". Понятно, что работа по индивидуальному графику ведётся с индивидуальностями, никто не стал бы тратить время на личное вразумление массовидного человека. В круге судьбы тема случая теряет сугубый фатализм, глухую непознаваемость, и вопрос "за что?" обретает локальный смысл.