Жизнь советской девушки
Шрифт:
А малахит?
Какой малахит?
Бесполезно; по всему городу шло беспрестанное тырлово и пёрлово. Закрывается на ремонт, скажем, кондитерская на углу Пестеля и Литейного, открывается – хоба! Она ж вся была в резных дубовых панелях, с бронзовыми бра! Да что вы, это вам приснилось, не было никаких панелей. И в Елисеевском никакой люстры отродясь не висело. А на Витебском вокзале даже ещё в 1983 году подавали серебряные приборы, как при Блоке, они где? Пить надо меньше, гражданин, вот и не будет мерещиться…
Так что не надо всех собак на Ельцина вешать. В 1992 году наружу вылезло лишь то, что таилось внутри.
К сожалению, нация, к которой я принадлежу, обладает свойствами, которые я ненавижу, – лживость и вороватость.
Главным свойством Исаакиевской являлась глубокая и блаженная тишина, похожая на измеренную мною уже тишину Исторического архива. Но эта новая тишина, более многолюдная, обладала и другими потенциалами – в Архиве всё только хранилось, а здесь что-то всё ж таки создавалось и творилось. Подготавливались и затем издавались энциклопедии, словари, справочники, публикации из архивов и оригинальные изыскания. Были, конечно, и загадочные сборники, тему которых раз и навсегда определил остроумный учёный Д. Золотницкий, – "Больше внимания разным вопросам".
Понимаете, был план. Научному сотруднику полагалось написать в год определённое количество текста – именно количество. Поэтому и появлялись некие сборники, объединявшие плановые тексты под широким обтекаемым названием. Типа «спектакль в контексте истории». Из десяти – двенадцати текстов в таких сборниках три – четыре годились для прочтения, но кто эти сборники вообще читал, я не знаю, хотя сама нечто подобное потом составляла. «Практики», то есть люди Театрального института, по-моему, их не видали в глаза.
Но написанный текст, изданный в сборнике, попадал к библиографу, он его "расписывал" и вносил на карточки, так что текст начинал свою жизнь в истории: сегодня не пригодился, а завтра понадобится, его разыщут, прочтут и сошлются правильной библиографической ссылкой.
У аспирантов и научных сотрудников было два присутственных дня – понедельник и среда, с 11 часов. Они обязаны были посещать заседания своего сектора и общие заседания в Зелёном зале. За три года обучения аспирант мог написать диссертацию, а мог и не написать: никаких карательных мер не предусматривалось. Шолохов, к примеру, написал, а я нет; тем не менее меня взяли в 1986 году на должность научного сотрудника и тема ненаписанной диссертации всего лишь деликатно витала в воздухе – дескать, хорошо бы защитить… когда-нибудь.
Свободное от присутствия время символизировало собой остаточную привилегию для людей умственного труда – считалось всё-таки, что учёный не будет в неприсутственные дни безудержно выпивать и морально разлагаться, а потратит их на работу в архивах и библиотеках.
Люди на Исаакиевской, от тишины и стабильности, в основном пребывали в хорошем настроении и склочничали крайне редко. Собственно, было только два очага напряжённости – и оба в секторе театра. Старший научный сотрудник Марк Любомудров принадлежал к лагерю славянофилов-конспирологов и вёл подкоп под репутацию режиссёра Мейерхольда, считая, что тот многое в искусстве разрушил, а не создал. А старшая научная сотрудница Светлана Бушуева, специалист по итальянскому театру, ненавидела Любомудрова до печёночных колик, что чрезвычайно испортило её характер, и без того скверный. Она, как правило, булькала и визжала, тогда как Любомудров держался гордо, как пророк, с таким видом, что готов запросто принять мученический венец, а только Мейерхольд русскому театру был вреден. Но мы видим, что предмет распри являлся высоким и прекрасным, не касался обычных дрязг насчёт премий, зарплат, должностей и прочего.
Проблема-то у института была одна: мало настоящих, авторитетных учёных с идеями, с именами. Но это общая беда начала восьмидесятых – после сталинской "ударной возгонки" и звонкой поры шестидесятых, когда наука стала кумиром, повсюду стали двигать серых, скромных, угодливых, никаких, соображающих насчёт выгоды, а те, кто выучился ещё в императорских университетах и училищах, стали уходить из жизни. И общий уровень научных исследований начал падать, а фигура учёного – тускнеть.
Моя мама до сих пор с гневом вспоминает оригинальную концепцию скоростного движения между Москвой и Ленинградом, которую придумал учёный Осиновский. Концепцию выбросили на помойку, Осиновского сожрали, и скоростное движение между столицами осуществилось лишь много лет спустя и в крайне уродливом виде. Совсем не так разумно и прекрасно, как мечтал учёный Осиновский. Такое было сплошь и рядом. Бесконечно талантливый народ маниакально придумывал способы улучшения жизни, делал открытия, рвался изобретать и просвещать – но всё уходило в трубу.
Песню про трубу в те годы сочинил мой папа, и рассказывалось в ней о том, что, будучи мальчиком, герой решал задачу про некий бассейн с двумя трубами, куда вливалась и выливалась вода.
С тех пор, куда б ни кинула судьба,Какие ни вела б со мною споры,А только получается – труба,Та самая труба, что «из которой»…Та самая труба, что «из которой…», неутомимо качала своё и в Ленинграде, и по всей стране. А потом произошло именно то, что предрекал герой папиной песни, решивший одолеть свою «трубу»:
Крутить-вертеть не надо наобум,Моё решенье ново и сурово:Заткну я эту самую трубу,И пусть она прорвётся у другого!Всё так; однако жизнь норовит обернуться прекрасной, как лукавая женщина, и вот в Александровском саду, что близ Адмиралтейства, каждую весну расцветает розарий из низкорослых сортов роз, и я, торопясь в своё «присутствие», обязательно делаю небольшой крюк, чтобы полюбоваться нежными оттенками изобильных цветов… Я оттаиваю, оживаю и уже с интересом и любопытством гляжу вокруг себя, напряжение прошлых лет спадает, обиды уходят вглубь памяти…
Словом, вот уж для чего наш "научно-исследовательский отдел" подходил наилучшим образом, так это для торжества личной жизни аспиранта. Я его и осуществила вместо диссертации!
Глава двадцать восьмая
Надейся и жди?
Так пели в те годы, и мы в голос хохотали над казённым советским оптимизмом. Он был нормативен, что тоже являло собой выдающийся исторический нонсенс и казус. Вы припоминаете хоть одну страну, где даже обыкновенное плохое настроение считалось бы врагом государства? Жили-то, конечно, по-всякому, и в искусстве творилось разное, однако не редкость были диковинные придирки начальства к авторам: а что это у вас герой всё время грустит, постоянно недоволен – чем это он недоволен?
Бодрый рефрен песни про "всю жизнь впереди" казался убедительным символом идиотизма, в котором приходилось жить.
Но если отвлечься от пропаганды, мироощущение нашего поколения в те годы, ей-богу, располагалось совсем невдалеке от "надейся и жди!".
Какие мы стёртые, какие побитые,Но живые и даже сердитые.Может статься, эта тишь ещё не смерть,Что-нибудь да отчебучит круговерть,Правда-матка забеременеет вновь,А где роды, там и кровь… —