Жизнь советской девушки
Шрифт:
Тогда одна подбежала и ахнула – ребёночек давно колотился в дверь, пришлось резать-расширять ворота, откуда весь народ, потом зашивать, родился мальчик. Утром, часов в шесть. Из-за того, что меня забыли, у него на голове образовалась гематома, правда, небольшая, неопасная, прошла через две недели.
Мама тут же прислала мне поразительную посылку – там был, наверное, килограмм сахара, полкило сливочного масла и прочее. Я ответила ей – мама, успокойся, возьми себя в руки, что ты прислала, ничего не надо, а надо то-то и то-то. Я ж ещё её и успокаивала, потому что мама, конечно, была невменяема. Мальчик! У нас мальчик!
Встречали меня из Снегирёвки родители (мама, папа, отчим) и несколько однокурсниц. Дома всё было
Он лежал, завёрнутый в жёлтую фланелевую пелёночку, и блаженно спал, не выражая никакого неудовольствия. Тогда не было памперсов, и ребёнка заворачивали в марлю ("подгузник"), затем в пелёнку, постилали на кровать клеёнку, всё это моментально промокало и бесконечно стиралось и кипятилось зачем-то. О, лютая советская гигиена. Но Севинька, даже намочив все эти подгузники и пелёнки, не кричал и не плакал, а продолжал тихо привыкать к новому человеческому состоянию, которое ему очевидно ужасно нравилось.
Я так думаю, что он был птицей (умной и прекрасной), потом собакой (исключительно верной и сообразительной), а затем в награду стал человеком. Через пять – шесть лет я стала догадываться о том, что мне повезло и я всё-таки вытащила счастливый билет – доброго ребёнка с хорошим характером, а тогда просто радовалась, что дитя ночью спит, не кричит, улыбается себе чему-то и резво бьёт ножками под музыку.
Бабушка встретила правнука гордо и торжественно. Она сияла. Днём мы выставляли коляску на балкон, ребёнок там спал, потом я приносила его Антонине Михайловне, она гладила его по щёчке и убеждённо заявляла: "Вот посмотришь, он меня будет больше всех любить!" Я не возражала, пусть старушка грезит, поскольку не имела сомнений в том, кого будет больше всех любить мой ребёнок – наверное, того, кто в одиночку отстоял его право быть на этом свете, не правда ли?
Глава двадцать пятая
Другая, другая жизнь
Ребёнок не успел оценить личностный колорит Антонины Михайловны – через месяц после его рождения бабушка скончалась. Рак, с которым она так яростно и победоносно сражалась, одолел этот выдающийся русский иммунитет, вынесший две войны, службу в ГБ, смерть детей – одного в младенчестве и одного в зрелом возрасте, алкоголизм, собственный бешеный характер… В литературе мне встретилось потом два образа, в которых чувствуется родство с моей Антониной Михайловной, – это бабушка из отличного романа Светланы Шенбрунн «Розы и хризантемы» и тоже бабушка из книги Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом». Обе бабушки – ровесницы моей; та же подкладка ужасных переживаний в Гражданскую и Отечественную, которая породила это бушевание, вечный бой с близкими на грани безумия, свирепую грубость нрава и любовь к родным в оболочке патологии. Бабки-ру-гательницы, бабки-воительницы: разящая талантливая речь и дико яркие лица – до того, что слепит глаза и подопечным бешеных бабушек хочется иной раз чего-то поспокойнее, потише, понормальнее…
(Судя по рассказам, такой же была и бабушка у Любы Аркус, её звали Нехама Фиш, и она автор дивного афоризма: "А нам того не надо, шо нас не хочет!" Однажды Нехама Фиш отчего-то слишком внимательно и долго смотрела на еле передвигающуюся по улице сгорбленную кривобокую старушку, подытожив впечатления кратким и убийственным: "Не дожить бы!")
Так что Антонина Михайловна была, можно сказать, тип – изваянный ХХ веком тип титанической русской женщины, сдюжившей то, что сдюжить было невозможно. Но хоронила я не тип, а любимую бабушку, которая меня выкормила и вырастила из ничего. Я не помню последнего разговора с ней, она, можно сказать, не принимала, и я не видела её в последние дни, в её комнату допускалась только мама, меня держали около ребёнка – месячное дитя, шутка ли. Медсестра колола обезболивающее (кажется, морфий); она почти не страдала. Я знала, что бабушка больна, но не ожидала, что она умрёт. Не вязалось это с её характером! Или я в тот момент переключилась вся на ребёнка и берегла силы, как бы временно ослепнув и словно не замечая надвигающейся беды?
Это были первые похороны родного человека, и они мне показались отвратительными. Отпевание тогда происходило редко (хотя бабушку, младенца Антонину 1908 года, в своё время крестили), и тело, в гробу, обитом материей салатного цвета, из морга прямо повезли на Серафимовское кладбище. На гробе болталась бирка, мама бежала и пыталась эту бирку оторвать. У бабушки было недовольное выражение лица, она, и без того тощая, совсем исхудала за последнее время, и из гроба торчал разве большой упрямый нос, происхождение которого бабушку тревожило при жизни.
А не проходил ли по Вышнему Волочку какой-ни-будь… типа Шапиры? Не увлеклась ли им, нет, не Татьяна Ивановна, тут всё было чисто – но мамаша Татьяны Ивановны? Вопрос остался погребённым в пучине истории, но, конечно, бабушка тревожилась зря – кто бы ни проходил по Вышнему Волочку, могучий русский дух, которым пахло за версту и который давно и прочно обосновался в Антонине Михайловне, оспорен быть не мог.
На похороны пожаловал нежданно и загадочный Идель Мовшиевич – Адольф Михайлович, крепкий седой старик, печально смотревший на останки женщины, которую он знал исключительно молодой и здоровой. Биологический дедушка сердечного интереса у меня не вызвал – что в них, бросивших жену и дочь, вообще может быть интересного? Что сошёлся с другой – ладно, чего на свете не бывает, но вычеркнуть из жизни жену и маленькую дочь – это для еврея какая-то непристойность. Он после войны их ни разу и не видел.
Но русские обстоятельства обычно перемалывают любые генетические программы. Есть нации, в которые влиться без зазора невозможно – попробуйте стать китайцем или индусом! Нелегко, хотя и возможно, офранцузиться или онемечиться. Обрусеть – это запросто. Легенды Театрального рассказывают, к примеру, о финне, который приехал по делам в Ленинград и уже через неделю плотно сидел у самогонного аппарата с криком: "Закаппало! Закаппало!"…
Так что дедушка Идель забыл, что де "евреи своих детей не бросают", и поступил, как поступали многие, бросившие свои семьи после войны. По слабости: нашлись боевые подруги, крепко повязавшие их тогда, а объясняться – налаживать отношения наши мужчины умеют редко, проще оборвать, втайне страдая (виду не показывая, иначе подумают, что ты баба), а потом сдохнуть от инфаркта: сердце не проведёшь.
Мама впоследствии душевно подружилась с Люсей, дочерью Адольфа Михайловича и своей сводной сестрой, но это другой коленкор: дети не виноваты.
Вот такая цепь жизни рода, с одного конца прибыло, из другого убыло. Я хлопотала над детёнышем и принимала понемногу друзей.
Общинное житьё дало весомые результаты: мне натащили уйму полезного, я ни в чём не нуждалась. Какой-то день рождения медведя из весёлого норвежского стихотворения – уйма зверей заявились с подарками. Мне принесли и приёмник-проигрыватель "Ригонда", и прогулочную коляску для ребёнка, и кучу детской одежды. Однокурсники торжественно вручили мне толстую красивую книгу – Петербург-Ленинград в изображении разных художников, её мы потом с Севинькой внимательно изучали, и ребёнок с трёх лет немало веселил публику в общественном транспорте: проезжая мимо тех достопримечательностей, что были ему знакомы по нашей книге, звонко и радостно возвещал что-нибудь вроде "Казанский собор! Архитектор Воронихин".