Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Шрифт:
С припиской: «Тамара! Вот стихи. Мои. Восчувствуй, вернее, восчювствуй и напиши: хорошо или нет… Никому не показывай. Sic transit gloria mundi». И в ответ получил отповедь: стихи дилетантские, несовременные, вернее,
В Литинституте он занимался сперва на заочном отделении в семинаре драматурга Б. С. Ромашова, а затем, в 1954 году, перевелся на очное, где его творческим руководителем стал Н. И. Замошкин, строгий педагог, пользовавшийся у студентов авторитетом.
Правда, взаимопонимание меж ними наладилось, судя по всему, не вдруг. При переводе на очное отделение (в июне 1954 года) Казаков отправил Н. И. Замошкину следующее письмо:
«Дорогой Николай Иванович! Сегодня взял на кафедре творч<ескую> характеристику, написанную Вами. Характеристика эта так удивила меня, что я хотел уже и не подавать заявления о переводе на о<чное> отд<еление>, но так как выхода другого у меня не оставалось, то я подал заявление с приложением Вашей характеристики. Николай Иванович! Конечно, все написанное Вами обо мне – правда. После неоднократных бесед с Вами я почувствовал основные свои недостатки и буду воевать с ними. Но, все же, для официального основания моего перевода такая характеристика явно недостаточна. Скорее всего, она создаст у дирекции отрицательное обо мне мнение. В самом деле – „штампы“, „ремесленничество“ и т. п. – вряд ли прельстит кого-либо. П. В. Таран-Зайченко прочитал характеристику и сказал, что сильно сомневается в благоприятном исходе моих хлопот. Дело осложняется тем, что в случае отказа я остаюсь без работы и все мои планы разлетаются по всем швам! Я был настолько уверен в переводе, что за полмесяца до экзаменов ушел с работы, а совсем недавно отказался от весьма соблазнительного предложения – стать зав<едующим> лит<ературным> отделом газеты „Сов<етский> спорт“. Теперь Вы понимаете, в каком я расстройстве. Может быть, я, по глупости своей, чего-то не понимаю? Может быть, мне не нужно было начинать этого дела? Во всяком случае, спасти положение можете только Вы. Уважающий Вас Ю. Казаков».
Надо полагать, соответствующие меры были приняты, и Казакова на очное отделение зачислили.
В дальнейшем тон казаковских писем к Н. И. Замошкину изменился, хотя скрытое беспокойство так, кажется, и не исчезало из этих писем.
В Литературном институте в середине 1950-х годов вели творческие семинары К. Паустовский, Я. Смеляков, П. Антокольский, В. Луговской и другие почтенные писатели. Тем не менее семинар Н. Замошкина был одним из самых посещаемых. Как вспоминает его участник Е. Осетров, на занятиях у Н. Замошкина, человека скромного, но принципиального, отлично знавшего литературу, царило обычно спокойствие и академическая тишина. «Шел строгий, обстоятельный разговор о написанном. Самые горячие головы не решались кричать, как это бывало на других семинарах: „Я – гений, а ты – бездарность!“ Николай Иванович не любил разжигать полемические страсти. Когда мы здесь, в своем кругу, – отмечал Е. Осетров, – обсуждали рассказ или повесть, написанные нашим же товарищем, то чувствовали, что Николаю Ивановичу нравились не задорно-хлесткие выступления, не громогласные категоричные оценки, и не остроумные выходки, а умение трезво отделить хорошее от плохого. По молодости лет некоторые из нас старались найти в рукописи товарища возможно большее количество недостатков, упущений и бойко выставить их на всеобщее осмеяние. Замошкин этого не одобрял. Подводя итог очередному занятию, Николай Иванович тактично и деликатно старался ободрить каждого, в ком чувствовал искру дарования…»
Разносили тогда на все корки и Казакова, было принято упрекать его в книжности, подражании классикам, по его словам, его «били ремнем» за «Дым» и «Некрасивую», объявляли «грубым и неумелым, и бездарным, и еще, и еще…» «Осенью 1956 года, – вспоминает Т. Жирмунская, – в Музее изобразительных искусств открылась выставка произведений Пикассо, этому событию была посвящена стенгазета „Где гостит Пегас“. В заметке Казакова, в частности, поминалось о „розовой лошади“ – символе прекрасного в искусстве. Ох, и досталось ему за эту „розовую лошадь“. Ее поминали всякий раз, когда хотели укорить кого-нибудь из студентов за измену реализму, сползание в декаданс».
Будучи участником замошкинского семинара, Казаков, как водится, держал руководителя в курсе своей работы. В октябре 1957 года, например, послал ему нечто вроде творческого отчета: «Дорогой Николай Иванович,
Когда настала пора защиты диплома, Казаков в письме от 15 января 1958 года спрашивал Н. И. Замошкина: «Кого бы Вы посоветовали мне в оппоненты? Или положиться на провидение и доверить это дело кафедре? Будьте благодетелем, Николай Иванович, подумайте! Вы ведь лучше знаете вкусы и настроения писателей».
Что посоветовал своему воспитаннику Н. И. Замошкин, мне неизвестно, но с оппонентами Казакову не повезло. «Диплом защитил на тройку, – жаловался Казаков В. Пановой в июне того же года, – Панков, Исбах и Лаптев все-таки упекли меня и поставили низкую отметку».
Т. М. Судник рассказывала в 2002 году: «Сейчас трудно поверить, что Юрий Павлович с трудом защитил диплом в Литературном институте. В 1958 году он представил к защите восемь рассказов, среди них „На полустанке“, „Арктур – гончий пес“, „Никишкины тайны“. Рецензенты, известные тогда критики, отметив мастерство и талант, в один голос сказали, что автор „еще не нашел себя в идейном отношении“, что он, молодой еще человек, „боится большой героической темы“, „уходит с большой дороги на проселок“, что рассказы его „вне времени и пространства“, упрекали в „достоевщине“, а тему рассказа „Арктур – гончий пес“ рекомендовали „решить на человеческих характерах“. Спас дело Всеволод Иванов, которого Юрий Павлович всегда вспоминал с благодарностью. Он председательствовал на защите и предложил все же зачесть диплом, чтобы не закрывать талантливому человеку дорогу в литературу».
Как бы ни складывались обстоятельства, Н. И. Замошкин курировал Казакова до окончания института и рекомендовал его в Союз писателей. В ноябре 1958 года Казаков обращался к нему в письме: «Дорогой Николай Иванович! Меня приняли в СП, и я спешу поблагодарить Вас за Вашу рекомендацию. Спасибо Вам также за ту долгую науку, которую неустанно преподавали Вы мне в течение четырех институтских лет. Наверное, своими писательскими успехами я все-таки больше всего обязан Вам, ну а мои недостатки остаются на моей совести. Я посылаю Вам свою книжку. Посылаю ее не для чтения – Вы все эти рассказы читали уже, да они здесь и поободраны порядочно, – а просто как отчет ученика перед учителем. Я рад, говорю это искренне, что мне пришлось заниматься у Вас – такого, как у Вас, чувства слога, стиля, слова, конечно, не было ни у кого из институтских преподавателей, за исключ<ением>, м. б., Паустовского. Скоро я принесу в „Октябрь“ новый рассказ – не знаю, понравится ли он, но сижу над ним со сладостью и довольно долго уже. Будьте здоровы! Ваш Ю. Казаков».
И много позже Казаков тепло вспоминал о Н. И. Замошкине, но о своей учебе в Литинституте сильно сожалел. «Вообще я теперь удивляюсь и горьки слезы лью, – писал он мне в феврале 1981 года, – зачем, зачем я кончал этот институт! Мне бы уйти со второго-третьего курса! Сколько рассказов осталось ненаписанными, страшно представить! Все-таки каждый день с 9 утра и до 5 дня, а то и задерживали еще из-за всяческих семинаров. Когда же тут писать? А желание было страшное! И все потому, что в голове сидел дурацкий диплом – как же без диплома! Теперь же я и не знаю, где у меня этот диплом, как получил, сунул его куда-то, так и в глаза больше не видал».
Однако диплом дипломом, а вот погружение в профессиональную литературную среду, чего Казаков так жаждал в 1953 году, безусловно, и его самого, и его институтских товарищей многому научило. «Мы поступили в институт и встретились все вместе в 1953-м, а заканчивали в 1958-м, – вспоминал Михаил Рощин, – теперь уже нетрудно вычислить значение этого пятилетия для всей нашей истории. Буквально мы вошли в институтские двери с одними понятиями, а вышли с другими… В восемнадцать, и в двадцать, и в двадцать пять лет, как было тогда Казакову, мы все, конечно, все-таки уже знали, где правда и где кривда и чего хочется нам самим. Наши „новые“ понятия о том, какою литература должны быть, ввергали нас в литературную борьбу, которая шла тогда, и мы, молодые, чаще всего терпели в ней поражение со значительно превосходящими силами противника».