Жизнь. Книга 3. А земля пребывает вовеки
Шрифт:
Вдруг возмутилась кухарка:
– Не то ты говорил, как барин покойный на войну уходил. Вспомни-ка свои слова тогда!
– Дура ты, баба! Молчи, – рассердился и кучер. – То тогда было, время то прошло.
– Дурой ты меня погоди называть, – подбоченилась Мавра Кондратьевна. – У м е н я в кухне сидишь: тут тебе не митинг и не революция. Пусть революция меня сделала дурой, тебя она сделала мерзавцем. – И сердито хлопнув дверью, она вышла из кухни.
– А ты, девушка, меня слушай, учись, – обратился он к Глаше. – Худо будет в городе – худо беспременно будет! – так шагай ко мне в деревню: работу дам. Всем
– Так? – высокомерно окинула его взглядом с ног до головы Глаша. – Слыхали? Если революция оставляет меня прислугой, так уж лучше я буду прислуживать барыне – генеральше, а не её конюху!
– Как знаешь! Ты не обижайся. Я, что ли, делал революцию? Моя в том вина? Нас с тобой не спросили.
– Революцию сделали для трудящихся… от жалости.
– Исключительно. Для трудящихся, как вот я! Не для городских, как ты. Всё для деревенского народа, да ещё малость, пущай, для фабричного. Исключительно. Н а с т о я щ и й же народ, к т о з е м л ю п а ш е т, нам чтоб дать хорошую жизнь. Городам будет худо. Много народу погибнет. Нас это не касается. Мы землю пашем.
– А кому продукты продавать будете?
– А горожанам. В городе что? Хлеба своего нет, ни зерна, ни мяса. Какую хочешь цену проси – город купит. Должон купить. Он хоть и горожанин, и, может, образованный, но без пищи не может жить. Да ещё и то: горожанин тонкую пищу употребляет, со вкусом. А человек в городе плох: лгун, большею частью, и шут. Вот ты меня и послушай: станет худо – беги ко мне, работу дам, сыта будешь, – дипломатически заключил кучер. – Сама деревенская, знаешь: когда жатва, тут и поторопись.
– Не жди. Торопиться не стану, – гордо ответила Глаша. – Да у меня своя деревня есть, если уж жать. Смысла в тебе нет, а ещё хитришь. Я так думаю: кто поумнее, держись в городе. Мне и тут хорошо живётся. Бежать вроде и не от чего. А ты пока попаши – на краденой земле, помещик!
Революция развивалась.
Она развёртывалась, как пергаментный свиток, открывая всё новые и новые строки, и им не видно было конца. Она развивалась, затопляя всю русскую землю, и укрыться от неё, спрятаться было уже невозможно. Всё население, всё – до единого, так или иначе, уже было вплетено в её ткань, поймано в её сети.
Первое же прикосновение революции к «Усладе» насторожило Головиных. И снова опасность пришла не так и не оттуда, как её ожидали. Началась она от визита парикмахера Оливко.
Обычная рутина революционных событий начиналась сожжением здания полиции и открытием тюрем. Этот город, собственно, сам не делавший революции, несколько путался в порядке её внедрения. Оливко, упоённый славой, позабыл о тюрьмах. Получив упрёк, спохватившись и несколько испугавшись, он догадался дать удовлетворительное объяснение. Он произнёс речь, вдохновенную импровизацию.
– Не забудем, товарищи: на нас смотрят века и весь мир! Что значит «выпустить на свободу»? Открыть дверь и сказать: идите! Не так подобает ликвидировать постыдное прошлое нашей истории. Куда пойдёт жертва старого режима, выйдя из тюрьмы? Не должны ли мы протянуть им братскую
– Между тем они фактически всё ещё сидят в тюрьме, – заметил Моисей Круглик, присутствовавший в комитете.
– Откроем тюрьмы, товарищ Моисей! Но как? Надо подготовить население. Иначе, поймите, они выйдут в новую жизнь – и на пороге никто их не встретит! Надо подготовить обстановку, надо подготовить программу. Признаюсь, товарищи, я ночей не сплю, думая об этом, – и кое-что в уме моём уже назрело.
– Послушайте, – снова возразил Круглик, – вы осложняете проблему. К чему тут приготовления? Они не маленькие, они найдутся.
Эти слова привели в негодование Полину Смирнову.
– Товарищи! Я протестую! Позорно говорить о жертвах старого режима в таком небрежном тоне. Они страдали… Мы у них в долгу…
– Успокойтесь, товарищ! Давайте проголосуем!
Большинство было против Круглика и за Оливко.
Постановили устроить торжественное открытие тюрьмы, после краткой подготовки заключённых. Собственно политические заключённые – их было немного – получили свободу в первый же день революции, и толпа носила их на руках по улицам. Затем постепенно повыпускали и мелких мошенников, чтоб их не кормить. Но остались ещё тяжкие уголовные – и это о них шла речь.
Было постановлено наскоро собрать или напечатать для них памфлеты, объяснив, что заключённые стали преступниками не по своей воле, а в силу давивших их угнетений царизма. Но царизма нет больше, нет и угнетений, и в новом мире равенства и справедливости нет больше причин быть преступником. Для обсуждения и для ответов на возможные вопросы заключённых избрали «делегатов от Свободы», назначив часы их лекций. Самоё устройство торжества было отдано в энергичные революционные руки товарища Оливко.
По его программе граждане приглашались собраться у ворот тюрьмы и речами и музыкой встретить освобождённых. Сам Оливко уже мысленно готовил речь: «Товарищи! Час наступил! Последние заключённые выходят из последней тюрьмы! Всё человечество смотрит сегодня на нас жадными глазами! Такого, как делаем мы, ещё не было до нас на земле!»
Назавтра он посетил тюрьму. Заключённых собрали, и он произнёс речь, начав словами:
– Друзья мои! Всё, что даёт нам революция, должно быть незабываемо прекрасным!.
Но как ни старался он, слова его не вызвали и искры энтузиазма. Слушатели искоса взглядывали на него, как бы к чему-то примеряясь. Вопросов никто не задавал никаких. Речь Оливко обрывалась на полуслове. Он терялся. Потом ему стало не по себе. Всё, что он услыхал, было:
– Что ж, мы подневольные…
Это были люди осмотрительные, кто отличался медленной мыслью и недоверием к реформам. Тюрьма имела для них свою положительную сторону: она являлась надёжным убежищем. Подкупив сторожа, заключённый теперь мог «отлучиться». Он уходил «по своим делам» обычно после наступления сумерек и, «управившись», спешил снова скрыться в тюрьму. Там искать его не приходило на ум. Там он был безнаказан. Его кормили. Он мог и «подкупить» вина и провизии. С ним были не революционные, а его собственные товарищи. Играли в карты. В общем, жилось недурно.