Жизнеописание Хорька
Шрифт:
А отец Борис все накручивал и накручивал, распаляясь от собственных слов, обращался уже к диванному валику – зрачки его сузились, глаза, почти не мигая, смотрели в одну точку. Теперь уже Хорек испугался всерьез. Потихоньку он извернулся, сполз с дивана, начал одеваться. Отец Борис сперва не понял и все вещал, но вдруг словно очнулся, прервался на полуслове:
– Ты что? Ты никак напугался?
– Не, мне домой пора, – Хорек решил отделаться вежливо.
– И не думай – никуда ты не пойдешь, да тебе и некуда идти, я понял сразу. Ты что? Я теперь тебе заместо отца и матери буду, я ж не злой человек. Поверь, поверь, ты мне в радость – нас теперь двое, мы вместе знаешь каких дел натворим? – Он уже заискивал, глаза вмиг умилились,
На душе у Хорька сразу как-то опустело, и неподдельное отвращение, нет, не злость даже, сотрясло тело. Отец Борис, уловив дрожь, только поддал жару.
– Что трясешься, ты что, глупенький, меня, меня боишься? – Руки его потянулись к Хорьку, но тот отпрянул. Отец Борис поспешно вскочил, загородил проход. – Не годится так, Даниил, не по-христиански будет, погоди, милый мой, ты не понял, я ж как брат, как отец готов тебя полюбить...
Тут уж Хорек не стерпел, заорал в остервенении:
– Уйди, не тронь, папа – не папа, болтать горазд, оставайся со своим Папой Римским, в дурдом тебя пора, балда оловянная!
– Ты что, Даниил, ты больной, у тебя жар, погоди, ты не понял, я все объясню, научу... – Отец Борис был и вовсе жалок теперь: брюшко волосатое, выглядывающее из-под халатика, босые ноги с белой шерсткой – где-то он потерял шлепки, и глаза как у побитой собаки. – Даниил, Даниил, Христом Богом молю, останься, ты не понял, я, я как отец... – он вдруг словно подавился горлом и, все еще пытаясь удержать, тянул к нему руки, но не тут-то было. Хорек сорвал одеяло, накинул ему на голову и, пока тот в нем барахтался, дернул со стула курточку и портфельчик и выскочил на крыльцо.
Долго еще, приходя в себя, слонялся он по берегу, у речки, пока, вконец продрогнув, не решил-таки пробраться домой и там, в теплоте, не замеченный матерью, в своем холуйке до самого утра просидел на кровати, тупо уставившись в одну точку, сося большой палец.
15
Мать проснулась рано – видно, выпито вчера было здорово, – ее колотило, и первым делом она потянулась к пиву, к заначке, оставленной специально про запас под кроватью. Но только она начала пить, как из-под одеяла выпросталась жилистая рука, вырвала из ее губ бутылку, и всю ее усосала ненасытная глотка с мелкими черными усиками ниточкой, топорщащимися под невзрачным пупырышком носа.
– Ну ты, Зойка, даешь. – Отдуваясь и меленько порыгивая, невысокий, весь, как волосом, покрытый синей татуировкой мужичонка вылез из-под одеяла, нисколько не смущаясь Хорькова присутствия, вскочил на ноги, потянулся, размял плечи, пояс и свеженький-голенький, как огурчик, пошлепал босиком в ванную. Мать проводила его мощный торс восхищенным взором, затем тоскливо попыталась выдоить из бутылки подонки и, уловив ненавидящий Хорьков взгляд, бросила: «Чего вылупился, отвернись, дай одеться!»
Хорек упал в подушку, и она завозилась, постанывая, и наконец проследовала на кухню.
Татуированный, завернувшись в полотенце, выскочил из душа – здоровенький, крепенький, что пенек: ни граммулечки жира, ни какой тебе дряблости-усталости, с шальной-довольной улыбкой на устах заглянул к Хорьку в закут:
– Что, дело молодое, шишку парил до полночи?
– Отвяжись, – Хорек таких веселых отшивал сразу.
– Чего? Не понял? Я – не понял! – Усики его дернулись. – Повтори! Крутой такой, в натуре, да? Или тебя в школе не научили старших уважать? Ты, шнырь, гляди, на поворотах, если б не маманя твоя... – он щелкнул пальцами перед самыми Хорьковыми глазами. – Усек? Давай-ка по-быстрому нам за опохмелом слетай, ну? Учти, я повторять не научен. Зой, он че у тебя, к этому делу не налажен?
– Оставь его, Влас, я сама сейчас схожу, – мать стояла в дверях, и Хорек уловил неподдельный испуг в ее глазах.
– Оставить? – блатной (а что Влас блатной, ясно становилось с первого взгляда) принял картинную позу: рукой придерживая полотенце, другую поднял вперед и вверх и произнес: – Правильной дорогой идете, товарищи! – И вдруг сам же осек себя и рявкнул уже зло и скоро: – Встать! Встать, быстро! Я сказал – ты пойдешь, значит – ты пойдешь, а не она! Зойка! – пресек он материнское желание вступиться. – Зойка, ты меня поняла? Я шутковать не умею, у меня таких малолеток вагон под ногами бегал и маленькая тележка, ясно? Слетает – не хер стеклянный, а принесет, и потолкуем. Говоришь, с шалавой связался? Запрещенные половые контакты? Ну мы дурь-то из него быстро выбьем, ясно? – он посмотрел Хорьку прямо в глаза. – Я тебе тяперича за папаню, изволь слушаться, ну?
Хорек покорно встал, натянул одежду – Влас стоял, поигрывая мышцами, следил за ним, отпуская иногда фразочки вроде «Не погонишь – не поедешь!», и, когда Хорек был готов, мизинчиком указал на тумбочку около кровати:
– Пошарь, братишечка, там капуста. Возьмешь нам коньячку, но хорошего, закусончика и себе на конфетки, пока я добрый.
Он отвернулся только на миг, всего какие-то секунды были в Хорьковом распоряжении, и тот, понимая, что другого случая не представится, хватанул тяжеленную деревянную табуретку и сзади, с размаха опустил ее на бахвалившегося петуха, прямо на его голову. Удар получился сильный – Влас только ойкнул, взмахнул руками и стал оседать на пол, и тогда, чтоб не дать ему опомниться, Хорек раз и еще раз впечатал ему табуреткой так, что она не выдержала и развалилась. С ножкой в руке, как с дубинкой, он готов был и добить, но тут налетела мать, завопила, опрокинула сына на пол, на затихшего полюбовника. Вне себя от ярости, она схватила Хорька за волосы, принялась было волтузить его по полу, но он вырвался, вскочил, опять поднял над головой деревянную булаву, и мать переключилась на своего татуированного. Из разбитой головы, пульсируя, текла кровь, много крови, а сам блатной лежал что рыба на берегу, с закатившимися глазами и не подавал никаких признаков жизни.
– Убил! Убил! Данька, сука, убил? Ты что натворил, Данька, убил! – мать не могла остановиться, причитая, сорвала с чресел мокрое полотенце, пыталась унять кровь, но она все шла, как из плохо затворенного крана. Тогда она метнулась в ванную, принесла в ковшике водицы, облила своего драгоценного, и тот слегка зашевелился, еще в обмороке, помямкал только губами, но глаз не открыл. Наконец спустя минуту удалось ей приостановить кровь, и, выяснив, что Влас пока не кончился, она повернулась к Хорьку, что так и стоял в сторонке, опустив только табуретную ножку, но не бросая на всякий случай. – Ты что, гад, натворил? Ты соображаешь, а? Это ж Влас – авторитет. Ведь он оклемается – зарежет. Нет, что ты, гад, натворил? Тебе жить надоело? Ты обо мне подумал, гад ты, гад последний! Ведь это ж не жизнь теперь, а каторга. Ну куда, куда мне деваться, а? Куда? – Первый испуг у нее прошел, и она вдруг заревела, некрасиво шмыгая носом, вмиг постарев, сжавшись, какая-то поникшая, как конченая, на полу у голых ног своего уголовника-героя, помеченных разными картинками, условными знаками и воровскими призывами.
– Дай, мать, я его добью, а?
– Что ты, что ты, Данька, не смей! – мать вскочила на ноги, двинулась на него. – Не смей и думать! За ним знаешь, сколько стоит? Уходи! Уходи, прочь уходи, к бабе своей, уходи куда хочешь, где скрывался – туда уходи, нет тебе здесь теперь жизни. – В глазах ее читался неподдельный ужас, руки дрожали, волосы, разметавшиеся, не чесанные еще со сна, в его крови, лезли в лицо – она была не в себе, но Хорек понял, что мать говорит от ума, а не с безумия. – Уходи, Христом Богом прошу, уходи, а я как-нибудь... – и она опять заскулила, опустилась снова на пол, перевернула урку на спину, принялась отмывать ему залитые кровью глаза. – Уходи, уходи скорей, не дай бог, придут сейчас его корешки, уходи, Данька, прошу-у-у-у...