Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:
Возвращаясь к дневнику после долгого перерыва — с 11 февраля по 27 марта — Елена Сергеевна специально поясняла: «Сначала я долго болела (воспаление легких), потом переезжали на новую квартиру, причем Миша меня перевез с температурой 38° (18-го февраля), устраивались и т. д. И еще — М. А. работал над новой комедией».
20 февраля 1934 г. букинист Э. Ф. Циппельзон записывает в своем дневнике: «Встретил М. А. Булгакова. На вопрос, что он сейчас ищет (из книг), отвечает: «больше всего я ищу сейчас газ для ванны». Он переехал вчера в дом писателей в Нащокинском переулке.
«Мольера» репетируют вот уже третий год. «Бег» опять сняли. Для Булгакова характерно следующее. — Спрашиваю: «хоронили Багрицкого?»
Разговорились о статье Тальникова, доказывающей, что вообще нельзя переделывать классиков...»
6 марта 1934 г. Булгаков писал Вересаеву о новом своем пристанище: «Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху и снизу и сзади и спереди и сбоку.
Молю Бога о том, чтобы дом стоял нерушимо. Я счастлив, что убрался из сырой Пироговской ямы. А какое блаженство не ездить в трамвае! Викентий Викентьевич!» Это было огромным преимуществом новой квартиры — возможность пешком за 25—30 минут по бульварам, по Никитской и переулкам дойти до МХАТа или до филиала. С Пироговской путь в театр неминуемо был связан с поездкой в переполненном трамвае. «Правда, у нас прохладно, в уборной что-то не ладится и течет на пол из бака, и, наверное, будут еще какие-нибудь неполадки, но все же я счастлив. Лишь бы только стоял дом!
Господи! Хоть бы скорей весна. О, какая длинная, утомительная была эта зима. (Сознавал ли сам Булгаков, что вводил в письмо почти дословную реминисценцию из Чехова, из рассказа «Мужики»: «О, какая суровая, какая длинная зима!»? — М. Ч.). Мечтаю о том, как открою балконную дверь. Устал, устал я.»
Примерно полугодом раньше Булгакова в тот же дом переехал О. Мандельштам с женой. Вряд ли они встречались в недолгие месяцы, оставшиеся до мая 1934 г. — разве что случайно, на улице около дома. Их краткое знакомство 1921 г. не было, насколько нам известно, поддержано в Москве; слишком многое их разделяло (сопоставим хотя бы воспоминания жены поэта о киевском времени: «Мандельштам девятнадцатого года был полон доверия к людям, весел, легок», с тем, что мы знаем о настроении Булгакова той же поры). Между тем это были люди одного поколения, одного даже года рождения, оба принадлежали целиком «городской» культуре, и ретроспективному взгляду видны основания для сопоставления их отношения к Городу как средоточию культуры, носителю исторической памяти, к театру как сгустку культуры, носителю традиции.
Даже Москву одного и того же времени они описывали нередко сходными красками — и тем заметнее бывает разница между поэтическим восторгом Мандельштама перед предметами городского быта и резкими «прозаическими» оценками тех же предметов ищущим комфорта горожанином у Булгакова («Люблю разъезды скворчущих трамваев» — и булгаковское: «вот они уже воют, из парка расходятся», «их омерзительный скрежет на морозе»).
Штрих не столько к личным взаимоотношениям Булгакова и Мандельштама (которых, повторим, практически не было), сколько к карте московской литературной жизни середины начала 30-х годов — воспоминания А. А. Ахматовой: «Зимой в 1933—1934 гг., когда я гостила у Мандельштамов на Нащокинском, в феврале 1934 г., меня пригласили на вечер Булгаковы. Осип взволновался: «Вас хотят сводить с московской литературой!» (он, видимо, имел слабое представление о том, что к этому времени Булгаков был уже очень мало связан с «московской литературой». —М. Ч.).Чтобы его успокоить, я неудачно сказала: «Нет, Булгаков сам изгой. Вероятно, там будет кто-нибудь из МХАТа».
Осип совсем рассердился. Он бегал по комнате и кричал:
«Как оторвать Ахматову от МХАТа...»
Через два с лишним месяца, в семь часов утра 14 мая Мандельштам будет
14 марта Булгаков писал П. С. Попову: «Зима эта, воистину, нескончаемая. Глядишь в окно и плюнуть хочется. И лежит и лежит на крышах серый снег. Надоела зима!» Душа киевлянина так и не притерпелась за десять с лишним лет к суровым и длительным московским зимам.
«Квартира помаленьку устраивается. Но столяры осточертели не хуже зимы. Приходят, уходят, стучат.
В спальне повис фонарь. Что касается кабинета, то ну его в болото! Ни к чему все эти кабинеты».
Квартира была трехкомнатная. Из большой столовой двери вели налево, в детскую, и направо, в небольшую спальню, которая стала служить и кабинетом.
«Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что там жилось неладно. Хотя было и много интересного. <...> Мольер: ну, что ж, ну репетируем. Но редко, медленно. И, скажу по секрету, смотрю на это мрачно. Люся без раздражения не может говорить о том, что театр проделал с этой пьесой. А для меня этот период давно прошел. И, если бы не мысль о том, что нужна новая пьеса на сцене, чтобы дальше жить, я бы и перестал о нем думать. Пойдет — хорошо, не пойдет — не надо. Но работаю на этих редких репетициях много и азартно. Ничего не поделаешь со сценической кровью!»
Регулярно участвовал он и в репетициях «Записок Пиквикского клуба»; занимался «с вокалистами мхатовскими» — к юбилейному концерту, подготовка которого была ему поручена. «...И время от времени мажу сценка за сценкой комедию. Кого я этим тешу? Зачем? Никто мне этого не объяснит». 23 марта заключен договор на пьесу «Блаженство» с Московским театром Сатиры.
27 марта 1934 г. Елена Сергеевна записывает: «Сегодня днем заходила в МХАТ за М. А. Пока ждала его в конторе у Феди, подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в театре был Сталин, спрашивал между прочим о Булгакове, работает ли в театре?
— Я вам, Е. С, ручаюсь, что среди членов правительства считают, что лучшая пьеса — это «Дни Турбиных».
Новый знак внимания со стороны Сталина возродил у Булгакова новые надежды и через две с лишним недели, 13 апреля Елена Сергеевна записала в дневник — «Решили подать заявление о заграничных паспортах на август — сентябрь».
28 марта Булгаков заканчивает первую рукописную редакцию пьесы «Блаженство», занявшую три с половиной тетради; часть пьесы написана рукою Елены Сергеевны, под его диктовку.
«Я очень страдала там, в этой жизни, — говорила героиня пьесы Мария человеку из страны будущего, в которую прилетает она на машине времени. — Ах, боже! А если это сон? Ваши ясные глаза успокаивают меня. Меня поражает выражение лиц здешних людей. В них безмятежность. Родоманов. Разве у тогдашних людей были иные лица? Мария. Ах, что вы спрашиваете. Они отличаются от ваших так резко... Ужасные глаза». (На страницах разных произведений Булгакова не раз будут упомянуты «тревожные» или «беспокойные» глаза современных людей — одна из наиболее неприязненных авторских характеристик; сравним, например, в набросках к роману 1931 г.: «— Пардон. Как его фамилия? Виноват, — и над вторым ухом у Ивана выявилось второе лицо с очень беспокойными глазами».)
Опережая финал «Мастера и Маргариты», Булгаков вводил в пьесу мотив желанного покоя, освобождения от тревог — недоступного, впрочем, главному герою, изобретателю Рейну, поскольку для него неприемлемыми оказываются (как и для героя пьесы «Адам и Ева» изобретателя Ефросимова) увещевания Родоманова, склоняющего изобретателя передать машину ему как представителю государства: «Вы обнимете меня, вынете механизм, сдадите его мне, я запру его в кассу... Все магазины будут торговать вашими бюстами».