Жизнеописание Михаила Булгакова
Шрифт:
В тот же день Булгаков пишет Гдешинскому: «До сих пор не мог ответить тебе, милый друг, и поблагодарить за милые сведения». Гдешинский отвечал подробнейшим образом на его вопросы о киевской жизни времен их молодости — обычные программы концертов в Купеческом саду, состав библиотеки Духовной академии, которую они посещали и т. п.: лишенный возможности читать и писать, Булгаков надеялся отдаться воспоминаниям и хотел, видимо, придать им некую систематичность. «Ну, вот я и вернулся из санатория, — продолжал он. — Если откровенно и по секрету тебе сказать, сосет меня мысль, что вернулся я умирать». В этом письме и были сказаны уже приведенные нами ранее слова, противопоставившие «мучительной» и «канительной» смерти от болезни «один приличный вид смерти — от огнестрельного оружия, но такого у меня, к сожалению, не имеется».
31 декабря, вступая в последний свой год и, несомненно, ясно это понимая, Булгаков писал младшей (любимой) сестре: «Милая Леля, получил твое письмо. Желаю и тебе и твоей семье скорее поправиться. А так как наступает Новый год, шлю тебе и другие радостные и лучшие пожелания.
Себе
1 января его поздравляли друзья и знакомые — Николай Эрдман, Н. Радлов, Б. В. Шапошников... (Через шестнадцать лет, 2 января 1956 года, Елена Сергеевна пришла к Б. В. Шапошникову в Пушкинский дом. «...В разговорах — просидели около 3-х часов, — записывала она в этот день в дневнике, который продолжала вести. — Он спросил, не захочу ли я продать их институту архив М. А. <...> вспомнил, что в сентябре 39-го года он пришел к нам, когда мы вернулись из Ленинграда, и М. А. уже был болен. — Я вошел в вашу квартиру, окна были завешены, на М. А. были черные очки. Первая фраза, которую он мне сказал, была: „вот, отъелся я килечек" или „ну, больше мне килечек не есть"».
Это было воспоминаньем о застольях на Пречистенке).
В первые дни Нового года состояние было тяжелое. 6-го января он делает записи к пьесе, обдумывавшейся в течение минувшего года, — «задумывалась осенью 1939 г. Пером начата 6.1.1940. Пьеса. Шкаф, выход. Ласточкино гнездо. Альгамбра. Мушкетеры. Монолог о наглости. Гренада. Гибель Гренады. Ричард I.
Ничего не пишется, голова как котел... Болею, болею...» В эти дни он получил письмо Гдешинского — из Киева: «Почему-то зима - наиболее, по-моему, поэтична и навевает воспоминания... Падает снег и щекочет ласково лицо. Звенят бубенцы извозчиков... И везде елки. И у вас елки, и кто-то поет...» Это письмо было ему последним приветом киевской молодости перед разверстой уже могилой.
К середине января наступило некоторое улучшение.
13 января. «Лютый мороз, попали на Поварскую в Союз (Союз писателей на ул. Воровского. —М. Ч.).Миша хотел повидать Фадеева, того не было. Добрались до ресторана писательского, поели... Миша был в черных очках и в своей шапочке (жена сшила ему черную шапочку — как у его героя. — М. Ч.), отчего публика (мы сидели у буфетной стойки) из столовой смотрела во все глаза на него — взгляды эти непередаваемы. Возвращались в морозном тумане».
14 января. «Асеев. Страшно восторженно отзывается о нас обоих, желает во что бы то ни стало закрепить это знакомство. Прочитал свой отрывок из «Маяковского». Миша лежит, мороз действует на него дурно». Речь идет о поэме Асеева «Маяковский начинается», недавно дописанной. В этот вечер, несомненно, шел разговор о Маяковском; возможно, Булгаков задавал Асееву и какие-то вопросы о нем. В последний год жизни он вернулся мыслью к человеку, чья судьба встретилась с его собственной так странно, в момент трагического завершения, — в записной книжке, начатой в Барвихе, Елена Сергеевна записывала под его диктовку темы, которые он надеялся обдумать, области знаний, к которым хотел бы обратиться, — «География. География?», «Медицина, история ее? Заблуждения ее? История ее ошибок?», «Философия, философия!» И среди этих записей — «Маяковского прочесть как следует».
Можно думать, он возвращался теперь мыслью к Маяковскому, стремясь представить и его предсмертное состояние; знать этого нам не дано; но можно видеть схождения в некоторых философско-творческих их представлениях. Уже в романе «Белая гвардия» звучат обнадеживающие слова, произнесенные тем, к чьему престолу попадает убитый вахмистр: «Живи себе, гуляй», — те самые, как кажется, слова, на которых спустя много лет воздвигнется стиль необычное здание завершающих глав «Мастера и Маргариты», — слова, обозначившие будущую жизнь как жизнь, как существование в том же физическом облике и даже рядом с любимой женщиной. Р. Якобсон, вспоминая слова Маяковского в разговоре о теории относительности: «А я совершенно убежден, что смерти не будет. Будут воскрешать мертвых», — выразил уверенность в том, что название стихотворения «Прошение на имя... (Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!) » для Маяковского «вовсе не литературный заголовок, это — подлинное мотивированное прошение к большелобому тихому химику XX века», что здесь, как и в пьесах «Клоп» и «Баня», «вера — залог воскресения». Это близко к системе ценностей, выраженной в «Мастере и Маргарите»; можно было бы также отнести и к Булгакову слова, сказанные тем же исследователем о Маяковском: «нет для него воскресения без воплощения, без плоти» — черта, сближающая, на наш взгляд, эти столь разные творческие миры. В воспоминаниях Е. Лавинской зафиксированы следующие слова Л. Ю. Брик на другой день после похорон поэта: «Он не понимал абсолютно, что он делал, не представлял, что смерть — это гроб, похороны. Если бы реально себе представил, ему стало бы противно, и он бы ни за что не застрелился». Булгаков, как врач, хорошо представлял себе смерть, а некоторым из своих друзей со всеми подробностями рассказал еще осенью 1939 года, как будет протекать его болезнь и умирание. Представление же его о современном похоронном ритуале настойчиво закрепляется со всеми отвращающими автора аксессуарами от первой до последней редакции романа «Мастера и Маргариты». Зато устойчивое, на протяжении всей творческой жизни — от первого романа до последнего — изображение инобытия Булгаковым
Глубокое и до сих пор не расшифрованное свидетельство о соотношении творчества Булгакова с его жизнью и смертью оставлено в строках близко знавшей писателя А. А. Ахматовой: «И гостью страшную ты сам к себе впустил И с ней наедине остался» (Эти стихи она принесла Елене Сергеевне 16 апреля). Конструирующая, прогнозирующая творческая воля художников — в ее воздействии на биографию и постбиографию — не может быть оценена нами не только в полной, но еще и в приблизительной мере. Роман Булгакова дописывался автором до последних дней, уподобляясь в каком-то смысле предсмертным стихам Маяковского. Когда видишь, каким возникает образ постбиографии в творчестве двух этих столь разных писателей, то нельзя не думать, что если каждому будет дано по его вере, то и они сумели оказать какое-то неизвестное нам или еще неизвестное воздействие на свою жизнь вечную.
15 января. «Миша, сколько хватает сил, правит роман, я переписываю». Она читала ему вслух, он останавливал ее, диктовал поправки и дополнения, и этот новый текст или переписывался в тетрадь вставок, заведенную 4 октября, либо присовокуплялся к машинописи в виде отдельных листов. 16 января. «42 градуса!.. Работа над романом. Пришел Ермолинский в валенках, читала вслух кусочек романа — воробушек. Мишин показ воробушка». Это был только что продиктованный эпизод встречи буфетчика с профессором Кузьминым, составивший 5 больших страниц текста мелким почерком. «...Присмотревшись к нему, профессор сразу убедился, что этот воробей — не совсем простой воробей. Паскудный воробушек припадал на левую лапку, явно кривлялся, волоча ее, работал синкопами, одним словом, — приплясывал фокстрот под звуки патефона, как пьяный у стойки. Хамил, как умел, поглядывая на профессора нагло». Так ярко, весело вспыхивала временами творческая фантазия умиравшего. В тот же день: «Вечером — правка романа... ужин на письменном столе Мишином. Я верю, что он поправляется». 24 января. «Вчера был Виленкин. Разговор о новой пьесе. Потом о квартире. Разговор, взволновавший Мишу. Жалуется на сердце. Часов в 8 вышли на улицу, но сразу вернулись — не мог, устал». 25 января. «Продиктовал страничку (о Степе — Ялта) »; в этот день они вышли на улицу — видимо, последний раз. 28-го. Опять происходила работа над романом. 29-го наступило ухудшение. Однако 13 февраля Булгаков еще работал над романом — видимо, последний раз. Е. С. Булгакова рассказывала нам об этом так: «В 1940 году он сделал еще вставки в первую часть —я читала ему. Но когда перешли ко второй и я стала читать про похороны Берлиоза, он начал было править, а потом вдруг сказал: — Ну, ладно, хватит, пожалуй. — И больше уже не просил меня читать». Обширность вставок и поправок в первой части и в начале второй говорит о том, что не меньшая работа предстояла и дальше, но выполнить ее автор не успел.
[12 февраля 1940 г. H. H. Лямин писал Попову из Калуги: «Дорогой Патя, благодарю тебя за твое хорошее, но очень печальное письмо. Я очень ясно представил себе обстановку Нащокинского переулка, и мне стало обидно, что я сейчас не могу быть там. Большой период моей жизни был связан с Макой, думаю, что и в его жизни я когда-то сыграл какую-то роль. Тебе, конечно, нужно возможно больше и чаще бывать у Маки. Ему это, наверное, очень приятно. Да и, кроме того, выражаясь громким языком, кто достаточно беспристрастен, чтобы запечатлеть и сохранить его подлинный образ. Это могут сделать только несколько его ближайших друзей и не конкурентов по писательской работе. Впрочем, может быть, все наши опасения излишни. Хочется думать, что он опять справится с новым приступом опасностей (...) Непременно передай от меня побольше нежных слов Маке. Вырази ему мою любовь так, как ты умеешь. Крепко целую тебя и Анну Ильиничну. Тата (Н. А. Ушакова.— М. Ч.) шлет привет. Твой Коля» (хранится у Н. И. Толстого).]
15 февраля. «Вчера позвонил Фадеев с просьбой повидать Мишу, а сегодня пришел. Разговор вел на две темы: о романе и о поездке Миши на юг Италии, для выздоровления. Сказал, что наведет все справки и через несколько дней позвонит». В эти дни Булгакова уже с трудом переворачивали в постели — ему болезненны были прикосновенья.
19 февраля. «У Миши очень тяжелое состояние — тре-
648
тий день уже. Углублен в свои мысли, смотрит на окружающих отчужденными глазами. К физическим страданиям прибавились — или, вернее они привели к такому болезненному душевному состоянию». Мысли о романе возвращались к нему. Внутренняя задача работы над последними редакциями заключалась, как кажется, в полной замкнутости в нем биографии автора, переосмысленной как завершившаяся и уже оцененная со стороны судьба. В свете этого в последние месяцы жизни он, может быть, видел, что попытка придать новое движение уже остановленному или, говоря словами романа, «гнаться по следам того, что уже окончено», берясь за новые замыслы, и не могла не привести к катастрофическим последствиям, которой стала болезнь и смерть, мучительная и долгая в отличие от быстрой и легкой смерти - Мастера. С другой стороны, эта попытка получила заранее объяснение в недрах самого романа, в сплетениях темы трагической вины. «Умирая, он говорил, — вспоминала Елена Сергеевна: — Может быть, это и правильно... Что я мог бы написать после «Мастера»?..»