Жребий праведных грешниц. Наследники
Шрифт:
– Та-а-ак! – На пороге стоял Егор, уже принявший в мужской компании пару рюмок. – Обнимаются! Я никому не позволяю! Тетя Марфа, вам можно. Там, между прочим, – потыкал в сторону гостиной, – тарелок не хватает и сидений.
– Дарагуль, касаточка, тарелки в буфете в нижнем ящике. Егор, как будто не знаешь! Две табуретки, на них доску, что за дверью у черного входа.
– Точно, – потянул Егор жену на выход, – в этом гостеприимном доме весьма часто наблюдается смешение сословных атрибутов: приборы серебряные и алюминиевые, тонкий фарфор и общепитовский фаянс, стулья
– Ишь какой приглядливый! – вдогонку сказала Марфа. – Вот что биология моря с мужиками творит, али другая биология?
Дарагуль поддерживала умные разговоры и оставалась незаметной, когда ее мнением не интересовались. Она легко включилась в домашнюю работу, но не спрашивала угодливо Марфу, чем еще помочь, что еще сделать. Она была заметна, когда требовалось, и невидима, когда была лишней.
– Такая хорошая, такая славная, – говорила про нее Марфа мужу. – Совсем не русская. Ведь как наши бабы? Либо сидит пень пнем, а рот откроет, дык лучше бы молчала. Либо тараторит, слова не втиснуть. И несет-то все одну скукоту и глупость. А хочет себя хорошей хозяйкой показать – носится как наскипидаренная, бестолково. Дарагуль – иная, деликатная. Есть она – и нет ее. Статуэточка: хочешь – любуешься, не хочешь – не замечаешь.
Марфа в этот момент совершала ежевечерний ритуал: сняв уложенные короной косы, расчесывала волосы, заново их заплетала. Камышин лежал на кровати и любовался.
– Главное, что Дарагуль приучена к унитазу, – сказал он. – Не то что чукчи с Морского.
Марфа повернулась к нему и махнула гребнем: будет вам надо мной потешаться! Дети с Камышина пример берут, и все шуткуют над ней. Степка, охламон, еще и кривится хитро. Мол, рассмешить человека с чувством юмора – плевое дело, а увидеть недоумение на лице мамы – особый кайф. За «кайф» он полотенцем по шее получил. Чтоб иноземную брань к матери не применял.
– Да пусть хоть трижды инородка, – говорила Марфа, устраиваясь на постели, – пусть хоть из пучины морской. Главное, что Егорушка расцвел. Что Веркин кактус.
– Кто? – не понял Камышин.
– Верка с Морского. Кактус у нее на подоконнике – колючка колючкой. А зацвел красиво, на загляденье.
У Егора и Дарагуль долго не было детей. Долго – по Марфиным представлениям. Уж университет окончили, работали, а все бездетные. Прямо их не спрашивала, потому что если какая-то проблема со здоровьем, то своим досужим любопытством могла только разбередить рану.
Однако в разговорах с мужем ворчала:
– С Егором по телефону говорила. Диссертации они пишут-рожают! Вместо детей, что ли?
– Так и спросила?
– Не посмела.
– Каждый рожает, что может.
– А если Егорушке осколкам там, – показала Камышину в промежность, – посекло и он теперь неспособный?
– Это у меня там посекло, – ухмыльнулся Александр Павлович, – хоть и не осколками, старостью. А у Егора все в порядке, петух петухом вышагивает, и Дарагуль не выглядит обездоленной мужским тамом.
– Ну да, ну да. Только не зря говорится: стар, да петух, молод, да протух.
Камышину сия народная мудрость очень понравилась.
Егор с женой приехали, когда она была на седьмом месяце. Дарагуль выглядела очень молодо, ей можно было дать тринадцать-четырнадцать лет – девчонка с пузом.
Настя рассказывала, веселясь:
– Мы в Гостином Дворе стояли в очереди за пеленками-распашонками-ползунками. Тетки на Дарагуль косились-косились и потом хором запричитали: кто ж тебя, малолетку, обрюхатил, кто ж над тобой надругался! И пустили нас без очереди к прилавку! Дарагуль, умора, кандидат наук, прекрасно изображала девочку на сносях.
Тот их приезд – последний, когда видели Дарагуль.
Родилась девочка, назвали Марией – Маней. И два с лишним года у них не получалось вырваться в Ленинград. Присылали фото Мани – узкоглазенькой, в мать-казашку, нерусская кровь сразу видна.
А потом Дарагуль умерла. От какого-то зловредно скоротечного рака. В Ленинград про ее болезнь не сообщали. Не едут, обстоятельства, отпуск откладывается.
Василий, конечно, знал. Он с Марьяной поднял на ноги лучших врачей, никто помочь не мог.
Спустя время Марфа пеняла Василию:
– Чего молчал, скрытничали?
– Вы ничего не могли бы сделать. И знаете Егорку, он человек-«ясам». Ему от постороннего вмешательства только сложней. Но в самых тяжелых обстоятельствах он приехал к вам, тетя Марфа, а не ко мне.
Утро. Марфа с мужем и Татьянкой завтракали. Звонок в дверь. Наверное, почтальон. С ним договоренность: газеты в ящик, а когда приходят журналы, отдавать в руки, потому что тырят, а Александр Павлович много периодики выписывает.
Марфа открыла дверь. На пороге Егор. В одной руке чемодан, на другой сидит девочка, обхватив его за шею. Приехали наконец! Да что ж без телеграммы, без предупреждения! Эти ваши сюрпризы! Я бы пирогов напекла с курагой, Дарагуль любимые. Проходите! Ой, это и есть Манечка? Иди ко мне, деточка! Иди к бабушке Марфе! Легонькая как пушинка.
Она увидела, конечно, что Егор отрастил бороду, как ему и рекомендовала, но не заметила, что это не настоящая ухоженная борода, а многодневная запущенная небритость. И Егор темен лицом, и глаза у него провалившиеся в черные ямы. Встречать гостей вышли в прихожую Александр Павлович и Татьянка.
– Дарагуль-то где? – выглядывала из-за плеча прижавшейся к ней девочки Марфа. – Где Дарагуль?
– Ее нет, – ответил Егор. – Умерла. От рака. Три дня назад.
Руки у Марфы вдруг ослабели, потеряли силу. Малышку не уронила, та сползла по Марфиному телу на пол. Марфа вскинула безвольные руки, замахала ими, точно прогоняя слова, сказанные Егором.
Она видела много несправедливых смертей. Справедливых и не бывает. Руки тряслись – то отмахивались, то звали к себе, будто призывая развеять ужас сказанного Егором. Шею стянуло жгутом, выдавливало из глаз слезы. Они были крупные и холодные, как градины…