Жуки на булавках
Шрифт:
– Почему же вы меня не берете и не несете? – изумленно спрашивал владыка приближенных, старавшихся незаметно удрать из комнаты.
Тогда один из них, большею частью близко стоявший и первый подвернувшийся под руку, в смущении начинал лепетать:
– О, Ксиропос, это такой большой и тяжелый камень, который прямо-таки невозможно…
Головы он и его друзья теряли быстро, сами даже не замечая, до чего это быстро делается. В этой области и тогда уже техника была на высшей ступени своего развития, как теоретического, так и практического.
Но все это не так уже странно, как
Древние люди, наоборот, выбирали самые неподходящие для этого места. Просматривая исторические анекдоты и сборники остроумных изречений, постоянно наталкиваешься на такие немного странные факты.
«Персидский полководец Фурис, будучи разбит греками и умирая от жажды около высохшего ручья, заметил:
– В первый раз в обеденное время я хочу только чистой воды.
У спартанского трибуна Галитакса был очень острый язык. Так, когда его вели к виселице, он, улыбаясь, заметил:
– Ведите, ведите… сам я еще не изучил дороги к этому месту.
Философ Темоклит, присутствуя у одра умирающей любимой жены, заметил соседу-виноторговцу:
– Умирающая жена схожа со старой сандалией – чем скорее ее потерял, тем скорее можно достать другую».
Конечно, во мне не живет душа римского легионера или персидского полководца, что вполне естественно, и, быть может, промежуток в два десятка веков мешает мне понимать психологию древних остряков, но я никак не могу представить себе позыва к остроге в тот самый момент, когда чувствуешь, что факельщики недаром прохаживаются около парадного входа, или в то самое время, когда человек лежит в овраге, а враждебно настроенные греки совещаются наверху, чем его убить – камнем или тупым мечом.
Я не встречал ни одного исторического анекдота с остротами древних людей, который хотя бы начинался более или менее мирной бытовой фразой:
«Когда подали разварную форель, финикийский посол полил ее соусом и сказал…»
Даже произнесенные за обедом остроты как будто сами находили подходящий момент в стиле древней веселости:
«Когда подали мясо молодых перепелок, Глициний, насыпав яд в чашу своего соседа Сутарха, с улыбкой произнес:
– Я щедрее твоего отца, Сутарх: он невольно подарил тебе жизнь, а я добровольно дарю смерть. Прими и выкушай».
Сутарх выкушивал, так как не в привычках древних людей было отказываться от вина, что бы в него ни было наболтано, и молчал до тех пор, пока у него в животе не начиналась резь, дурно влияющая на организм и спокойствие нервов.
Только при этих верных признаках начинал острить и Сутарх. Всматриваясь в лица окружающих мутными уже глазами, он начинал ловить воздух руками и мрачно хрипел:
– Твое вино, Глициний, похоже на топор. Его тоже нельзя принимать внутрь.
– От собаки и слышу, – спокойно отвечал Глициний и посылал за носилками.
Я совершенно сознательно упускаю известный всем рассказ о Нероне, который ухитрился сострить по поводу театра в тот самый момент, когда представлял собой только футляр для собственного меча.
Не могу утверждать, но думается, что в древнее время, судя по этим данным, острить в более спокойных случаях считалось просто моветоном.
– Дикий этот Куплий, – говорили степенные римляне, – поел, вышел на солнышке греться, так ведь нет того, чтобы попеть что-нибудь или уснуть до вечера: острить начал. Точно не знает, что завтра похороны двух сенаторов и специально надсмотрщики будут записывать все остроты почетных граждан…
Впрочем, все это, конечно, об остротах именитых и влиятельных древних людей. Весьма возможно, что плебеи и африканские рабы острили при самых обыденных обстоятельствах, но их остротам не суждено было стать историческими.
Они, наверное, продали их своим господам по сестерции за штуку, а если обиженное авторское чувство начинало волновать рабью душу, – темными ночами они подбегали к домам новых владельцев их острот и, сумрачно сжав трудовые кулаки, вдохновенно шептали:
– Подавись ты моей остротой… Сам ее на галерах украл…
1917
Искусство портить бумагу
Когда-то в большом древнем городе таким людям жилось очень легко и беззаботно. О них говорили кратко и с большим уважением:
– Это наш городской красавец.
– А что он у вас делает? – спрашивал любопытный иностранец.
– Тем и живет. Больше ничем не занимается.
И всем было понятно, что человек, одаренный красотой, должен целый день шляться по общественным местам и услаждать взоры туземцев от девяти утра до двенадцати ночи.
За это его кормили, поили, снабжали деньгами и одобрительно похлопывали по левому плечу.
Когда прошло выгодное древнее время, с местных красавцев стали брать такие же, как и со всех, городские налоги, заставляли их работать на пристанях, выкидывали из квартир, а красоте их придавали оправдывающее значение только пожилые и обеспеченные вдовы.
Тогда их место заняли поэты. О них сначала говорили робко и почтительно:
– У него в душе огонь.
Поэт являлся узаконенным двигателем внутреннего сгорания, бездельничал, подбирал слова с одинаковыми окончаниями и без заранее преднамеренного значения и вызывал общие симпатии, как цыпленок в сухарях на обеденном столе.
Каждый век делается суше и суше, как институтка, вышедшая замуж за ростовщика. Поэты падали в цене с исключительным успехом.
Если в XVII веке при входе поэта в зало, где пожирался торжественный обед, к нему навстречу выходил сам хозяин, то в XVIII веке уже при появлении поэта не подымался никто, кроме сурового мажордома с готовым предложением на устах прийти завтра. Уже тогда во дворцах вельмож поэты были заменены густопсовыми гончими, содержание которых обходилось значительно меньше и давало больше развлечений. К поэтам стали относиться почти с неудовольствием.