Жуковский
Шрифт:
В Москву из Дрездена был доставлен доктором Антоном Дитрихом (который был и литератором, — он переводил на немецкий язык стихи русских поэтов) так и не вылечившийся Батюшков. В дороге он останавливался в Белёве — сломалась чека в экипаже — и пробыл там четыре дня (с 10 по 13 августа), так и не осознав, что это родной город его лучшего друга. Батюшкова и его сестру приютила Елена Григорьевна Пушкина. Больной поэт все время рисовал, варьируя излюбленные мотивы: могила с крестом, замок, ночь, деревья, неоседланные кони (это в воспоминание гибели в 1813 году его друга Петина, воина и стихотворца, которого знал и Жуковский, — они учились вместе в Московском университетском благородном пансионе). «Жихарев прислал мне один рисунок его, — пишет Жуковский Тургеневу. — Видно, что он над ним трудился, и прилежно. Со временем надобно будет переселить его в Петербург». Рассказав Александру Ивановичу последние события турецкой войны (об успехе в Анапе и неудачах при Шумле), Жуковский возвращается к Петербургу: «У нас же нет ничего замечательного на сцене. Да я и не очень замечательно смотрю на нее». И, как бы стыдясь чего-то, признается, что «снова принялся за стихи, но и это для моих же лекций». Жуковский переводил отрывки из «Илиады» Гомера. «По незнанию Гомерова языка лажу с Фоссовым шероховатым, но верным переводом; переводя Фосса, заглядываю в Попа и дивлюсь, как мог он при своем поэтическом даровании так мало чувствовать несравненную простоту своего подлинника, которого
Жуковский не собирался переводить всю «Илиаду», и не только из-за недостатка времени, а и из этических соображений, — Гнедич готовил к печати свой гениальный труд, полный гекзаметрический перевод поэмы Гомера, который, как прекрасно понимал Жуковский, — явление не преходящее (каковы переводы «Илиады» Фосса и Попа), а принадлежащее будущим векам. Жуковский не собирался равняться с Гнедичем, переводившим с древнегреческого языка, — у него была другая задача (однако не стихотворное иллюстрирование лекции). Он подумал о том, что Гомер, как бродячий рапсод, не мог петь всю «Илиаду» (или «Одиссею») подряд, а если допустить, что и мог, то это были считанные разы, праздники многодневного пения. «Илиада» составлена им была из тех преданий, которые во множестве мог он узнать от своих учителей и других сказителей. Дошедшая до нас «Илиада» — один из вариантов, одна из гомеровских композиций на сюжеты троянских мифов и исторических событий древности. Могли существовать и малые варианты, стоящие рядом с «большой» «Илиадой» как произведения самостоятельные, отдельные от нее. Это по жанру похоже на эпиллий — завершенный по сюжету эпизод в эпической поэме (два таких эпиллия уже перевел Жуковский: «Цеикса и Гальциону» из «Метаморфоз» Овидия и «Разрушение Трои» из «Энеиды» Вергилия). Но на этот раз Жуковский не просто взял эпизод, а скомпоновал несколько отрывков, соединив их собственным текстом, так что получилась небольшая поэма, полная драматизма, страстей, причем Жуковский не сохраняет эпической прямоты Гомера, а вносит в характеры героев психологическую — романтического характера — сложность (эти герои в «Малой Илиаде» Жуковского — Гектор и Ахиллес). Можно считать, что Жуковский создал по мотивам древней эпической поэмы — романтическую (в спорах о романтизме начала 1820-х годов нередко высказывалась мысль, что живи Гомер в «наше» время, он был бы романтиком). Жуковский не дал своей поэме названия (она печаталась в «Северных цветах» на 1829 год и в сочинениях Жуковского под заголовком «Отрывки из Илиады»). И многие не увидели в смелом опыте великого поэта настоящего его значения.
Эпизоды разделены собственным текстом Жуковского, обозначенным курсивом. «Отрывки из Илиады» нельзя назвать переводом: там, где Гнедич титаническим трудом добивался впечатления подлинности текста, Жуковский почти открыто (а в некоторых местах и совсем) осовременивал Гомера, вторгаясь в каждую частность. У Жуковского получилось необыкновенной красоты и глубины произведение, недостаточно оцененное современниками единственно потому, что оно попало в тень гиганта — гнедичевского перевода «Илиады»...
Вслед за этим Жуковский сделал перевод баллады Шиллера «Торжество победителей», — здесь тоже гомеровский сюжет, не вошедший в «Илиаду», но примыкающий к ней. Это как бы продолжение «Малой Илиады» Жуковского.
Жуковский читает вышедшую в 1829 году в Дерпте книгу Густава Эверса «Политика» и делает записи на полях, в которых размышляет о власти и государстве (Эверс — друг Жуковского, книгу он вручил Жуковскому с теплой дарственной надписью). «Цель государства: чтобы общество человеческое было счастливо возможною свободою, — пишет Жуковский, — то есть нравственною деятельностью, наслаждением всеми правами, возвышением достоинства человеческого... Чтобы человек в обществе смог возможно достигнуть цели бытия своего, а сия цель есть счастье, состоящее в свободном развитии всех сил...» В другой записи — мысль о народных представителях: «Каждое государство основано не на договоре, — но с течением времени идет оно к тому, чтобы из него произошел договор. Ибо понятия о власти и подданных как о праве обязательны и для государя и для подданных: народ мужает и его представители являются для заключения договора окончательно». О роли закона и просвещения в становлении государства говорил Жуковский и в своих лекциях по русской истории. В 1829 году на основании своих же хронологических таблиц, трудов Карамзина, Шлёцера, Эверса и других историков, а также русских летописей, Жуковский пространно изложил свой взгляд на историю Древней Руси. Государство, считает он, крепнет там, где властитель подчиняется закону. Жуковский, рассматривая историю всех правлений от Рюрика до Андрея Боголюбского, везде осуждает деспотизм, как силу, которая не раз приводила Русь на край бездны... Деспотизм же, как он считает, может уничтожиться только просвещением. Однако просвещенной монархии, о которой мечтали деятели французского просвещения (Монтескье и другие), воспитатели немецких князей (Энгель и другие), никогда не существовало. Это был идеал либеральных просветителей. В России ни Петр, ни Екатерина, ни Александр не смогли хоть сколько-нибудь близко подойти к этому идеалу. Вряд ли кто-нибудь из сторонников просвещенной монархии верил в практическую возможность ее устроения, но для них, в том числе и для Жуковского, это во многом был благоприятный способ говорить открыто о законности, о правах народа и обязанностях государя, о просвещении и свободе, о неприкосновенности человеческой личности и т. д., что иногда давало хоть какие-то, пусть немногочисленные, добрые плоды. А Жуковский нередко заходил далеко — он с простодушным видом (может быть, нарочито простодушным) открыто и часто говорил на лекциях и писал в письмах к царю и царице вещи, которые могли звучать и как обличие существующей власти. История, говорит Жуковский в лекции по истории России, учит «властителей»: «Ваше могущество не в одном державном владычестве, — оно и в достоинстве и в благоденствии вашего народа... Там нет закона, где каждый законодатель; там нет свободы, где каждый властитель; где каждый на своем месте покорен закону (в том числе и царь. — В. А.), там и для всех совокупно нет другого властителя, кроме закона».
Между тем судьба готовила для Жуковского новую тяжкую утрату. Светлана после Гиера жила летние месяцы в Женеве, потом переехала Альпы, побывала в городах Северной Италии и остановилась на житье в Пизе. К февралю 1829 года силы стали ее покидать окончательно. Ее переносили даже из комнаты в комнату. Она сидела или лежала. Единственным утешением были для нее письма родных и друзей. Перед нею всегда стоял портрет Жуковского. Из Гиера в Пизу вместе с семьей Воейковой приехал их друг — и друг Жуковского — молодой дерптский медик Зейдлиц. Но ни он, ни итальянские врачи уже ничем не могли помочь Светлане.
Всех позднее написал Жуковский о смерти Светланы ее матери — Екатерине Афанасьевне. Это было 10 апреля. В том же месяце он выехал в Дерпт и сам — ему предстояла поездка в свите наследника в Варшаву и Берлин. Наследник же сопровождал своих родителей. Николай I решил короноваться в Варшаве польской короной, а в Берлине повидать своих прусских родственников. Жуковский ехал отдельно, сам по себе, присоединяясь к двору лишь в необходимые моменты. Он провел с неделю в Дерпте с Екатериной Афанасьевной и Мойером, потом десять дней в Варшаве и восемь в Берлине. 23 июня в 6 часов утра Жуковский вернулся в Петербург. Словно смутный сон мелькнуло это путешествие. Жуковский думал о Светлане. Дважды проехав Дерпт (туда и обратно), Жуковский оба раза посетил могилу Маши. «А они обе, — писал Жуковский Елагиной о Маше и Саше, — лучшее наше во время оно, — где они? И гробы их на их жизнь похожи. Около одной скромная, глубокая, цветущая тишина: ровное поле, дорога, вечернее солнце; около другой — живое, веселое небо Италии, благовонные цветы Италии. Где-то их милые, светлые души?»
С этого года начались и педагогические разочарования. Великий князь, ученик Жуковского, увлекался парадами, смотрами, походами, любил свои разнообразные офицерские мундиры — казачий, уланский, егерский, — ему нравилось красоваться на приемах, балах, он быстро приобрел светский лоск, непринужденность, но вместе с тем и неохоту к изучению наук. На заключительных экзаменах 1829 года Жуковский в наставительной речи увещевал своего воспитанника: «На том месте, которое вы со временем займете, вы должны будете представлять из себя образец всего, что может быть великого в человеке, будете предписывать законы другим, будете требовать от других уважения к закону. Пользуйтесь счастливым временем, в которое можете слышать наставления от тех, кои вас любят и могут свободно говорить вам о ваших обязанностях; но, веря нам, приучайтесь действовать сами, без понуждения, произвольно, просто из любви к должности, иначе не сделаетесь образцом для других, не будете способны предписывать закон и не научите никого исполнять закона, ибо сами не будете исполнять его...»
Зато с какой радостью увидел Жуковский у себя другого юношу — блестяще талантливого, умного, скромного. Это был его родственник, «долбинский» воспитанник, о котором он, уехав из Долбина, никогда не забывал, сын Елагиной от первого брака — Иван Киреевский. В Москве он служил в архиве коллегии иностранных дел, в 1824 году примкнул к кружку «любомудров». С ранней юности он жил литературными интересами. Его глубоко интересовала философия (недаром он просил Жуковского купить ему за границей Шеллинга...). Он писал критические статьи («Нечто о характере поэзии Пушкина», напечатанная в «Московском вестнике» 1828 года, — о ней Жуковский писал Елагиной: «Умная, сочная, философическая проза»). Он привез в январе 1830 года Жуковскому альманах «Денница», изданный Максимовичем в Москве, — здесь напечатано было написанное Киреевским «Обозрение русской словесности 1829 года». Жуковский прочел о себе: «Старая Россия отдыхала; для молодой нужен был Жуковский. Идеальность, чистота и глубокость чувств, святость прошедшего, вера в прекрасное, в неизменяемость дружбы, в вечность любви, в достоинство человека и благость провидения; стремление к неземному; равнодушие ко всему обыкновенному, ко всему, что не душа, что не любовь, — одним словом, вся поэзия жизни, все сердце души, если можно так сказать, явилось нам в одном существе и облеклось в пленительный образ музы Жуковского. В ее задумчивых чертах прочли мы ответ на неясное стремление к лучшему и сказали: «Вот чего недоставало нам!» Еще большею прелестью украсила ее любовь к отечеству, ужас и слава народной войны. Но поэзия Жуковского, хотя совершенно оригинальная в средоточии своего бытия... была, однако же, воспитана на песнях Германии. Она передала нам ту идеальность, которая составляет отличительный характер немецкой жизни, поэзии и философии, — и таким образом в состав нашей литературы входили две стихии: умонаклонность французская и германская. Между тем лира Жуковского замолчала. Изредка только отрывистые звуки знакомыми переливами напоминали нам о ее прежних песнях...»
Статья Киреевского вызвала целую полемику. О ней с похвалой писал Пушкин в «Литературной газете» (он отнес Киреевского к «молодой школе московских литераторов», находящейся под влиянием «новейшей немецкой философии»; статью его он нашел «занимательной» и «красноречивой»). 14 января Пушкин был у Жуковского и, как пишет Киреевский домой, «сделал мне три короба комплиментов об моей статье». Жуковский, говорит Киреевский, «взял мою статью на ночь и улегся спать. На другой день говорил, что она ему не понравилась. «Опять Прокрустова постель», — говорит он. «Где нашел ты литературу? Какая к черту в ней жизнь? Что у нас своего?..» — говорит, однако же, что эта статья так же хорошо написана, как и первая, и со временем из меня будет прок». Жуковскому не понравилось, что его юного родственника-литератора осыпают похвалами, и он ворчит.
Жуковский с огромным удовольствием читал вслух — при Пушкине — домашний рукописный журнал Киреевских-Елагиных «Полночная дичь». «Пушкин смеялся на каждом слове, и все ему нравилось. Он удивлялся, ахал и прыгал», — пишет Киреевский. 22 января Жуковский посадил Киреевского в дилижанс до Берлина — он ехал в Берлин и Мюнхен учиться (его брат Петр уже полгода как учился в Мюнхенском университете). «Ваня — самое чистое, доброе и умное и даже философическое творение... К несчастью, по своим занятиям я не мог быть с ним так много, как бы желал, но всё мы пожили вместе. Я познакомил его с нашими отборными авторами; показывал ему Эрмитаж». Жуковский много шутил, разыгрывал Киреевского, но однажды с грустью сказал, что хотел бы окончить учение великого князя и весь остаток жизни посвятить переводу «Одиссеи».