Жульё
Шрифт:
Шаткость всегда бесила Фердуеву. Шаткость положения... вроде лепишь-лепишь гнездо, смачиваешь соломинки слюной, только нарастил спасительный кокон, на тебе - чужие руки сомнут или завистливые взгляды испепелят, и начинай с начала. Дверь как раз и наносила удар по шаткости.
Есть дверь, есть дом, есть дом - имеется место, куда можно отползти, зализать раны. Фердуева нечетко улавливала переговоры за спиной: хрипанул Васька Помреж, пискнула Акулетта истеричным, избалованным голоском, бархатно вступил Пачкун, начальственно ухнул Дурасников, косноязычно заплел Почуваев... Пусть себе тарахтят, ей что... На работу напишут? Смехота! Приманке лучше б не выжить,
Фердуева подняла глаза на Мишку Шурфа: прикидывается, будто жалеет, скорбные рожи кроит, меня-то, Миш, не дури, ты парень жестокий, одна видимость, что улыбками сыпешь, ты, как я, исключительно собой увлечен. А как иначе, Миш? Припрешь такого правдолюбца-справедливца, начнет изворачиваться, уверять, что токмо о других печется неустанно. Враль, Миш, мы-то понимаем, враль, дешевка и сука, решившая подкормиться на добре. Ты, Миш, поведаешь заинтересованным лицам, что я еще могу куснуть - не возрадуешься, что еще в силе Фердуева, шутить с ней - кислый промысел, вонь да хлопоты.
Шурф кивнул, а может показалось, и все же слух пойдет, побежит по стольной, обрастая подробностям, от раза к разу все более невероятными. Заклубятся домыслы да разговоры, защипет в носах у северных, застит глазенки их завидущие, может успокоятся на время. Фердуева обозначила сожжением Приманки - меня не тронь!
– Слабаков пруд пруди, их и раскалывайте на лишнюю монету.
Шурф приблизился, шепнул склоняясь к смоляным кудрям: - Волнуешься?.. Опасаешься?
Фердуева устала, перевозбудилась, да и беременность не укрепляла, не сразу усекла, о чем мясник, ответила сбивчиво:
– Дверь, Миш, дверь меня успокаивает... как врубила дверцу ненаглядную, ни о чем не волнуюсь.
– А-а...
– протянул Шурф, - да я о другом, о Приманке не волнуешься? Копать начнут, что да как?
– Брось, Миш, чего тут копать? Ясней ясного, несчастный случай. Беда! А если особо любопытствующие законники найдутся, так не впервой, Миш, деньга еще на Руси цену не потеряла... или из ума я выжила?
И снова перепуганный гомон стремительно трезвеющих, и блинной мучнистости лицо Дурасникова, и страх его очевидный, пляшущий по изломам запекших губ, корежащий и без того кривоватого зампреда; и девки шаманят, подвывая, ойкая, всплескивая руками, хватаясь за густо намазанные морды; и притихший, ошалевший Почуваев, ошпаренный предстоящим развалом налаженного, сытого бытия; и раздавленный Васька Помреж, несущий бремя не только страха за собственную шкуру, но и сочувствующий несчастью, постигшему Приманку; и невозмутимый Пачкун - степенный дон Агильяр в сиянии седин, только лобик засборил гармошечным мехом, будто прикидывал, как выпутаться из обычной неприятности - нагрянули без предупреждения ревизоры, а у дона, как назло, лишек в кассе, благо если б недостача.
Фердуева любила театр чужих бед: крутятся, бедолаги, как на раскаленное уроненные, и мыслишки вспучиваются под черепом, вспыхивают фейерверком и быстро угасают во тьме надвигающихся неприятностей. Угораздило! Попарились! И нажрались, и вляпались в трясинное дело, а всего день, да что день час-другой назад все так покойно обволакивало: кругом народ с ума сходит, где деньгу раздобыть на пропитание детей малых, а тут все тяготы, куда да кому с толком всучить бабки, чтоб потешить себя всласть, как раз и не замечая - чего зря сердце рвать?
– полумор, что разливается вокруг тебя.
Шурф суетился, подобно Пачкуну, мясник давно уверовал, что беды боятся денег, как
Фердуева отворила форточку, с улицы ворвался покалывающий воздух. Дурасникова облизало холодом, и впервые, кажется, зампред убедился, что все наяву, не сон, не полупьяный бред, а именно в его присутствии сгорела девка и как раз та, желанная, наделенная буйным, голодным воображением зампреда невиданными женскими совершенствами. Дурасников бочком покатился к двери. Побег завораживал - возможно выкрутится?
– беглец перебирал ножонками не хуже балерины, на одних носках неслышно крался к медной дверной ручке - дерни на себя и... свобода - только ноги не жалей, дуй во всю мочь, дальше и дальше...
– Куда вы, Трифон Кузьмич?
– Фердуева ласково прихватила трясущегося Дурасникова, потянула к себе.
Сволочь! Господи, каковская сволота. Ну, мужики всегда отличались, но баб-то вывели каких, Господи, хуже пьянчуги-убивца: ни сострадания, ни боязни, вроде как и надругаются над сильным полом, мол, обратили нас в стерв, стреноженных авоськами, придавленных кульками да бурлацкими поклажами, теперь лопайте от пуза чево желали.
– Там холодно, Трифон Кузьмич, а вы налегке, - добавила Фердуева, озирая притихшую горстку перепуганных и давая понять каждому, что зампред желал бросить дружков на растерзание и вульгарно смотаться, блюдя собственную сохранность.
Дурасников едва не рухнул от злобы, глотку стянуло, будто обручем стальным или струной, как теперь принято, по уверениям рыжего Филиппа, заклокотал зампред по животному, разевая рот и выпучивая глаза.
Фердуева успокаивала Дурасникова, поглаживала, радовалась, что угодит рыжему Филиппу, если удастся принести в жертву зампреда: начальство любит время от времени бросить на растерзание львам оступившегося из своего круга: двойная выгода, и народ ублажен жертвоприношением, и в кругу избранных, если кто бузотерить вознамерился, поутихнет при виде жестокой расправы. Филипп, конечно, никогда бы не сказал Фердуевой прямо, мол, подставь Дурасникова, но Нина Пантелеевна умела уловить тонкие помыслы прикрывающих властодержцев, умела порадовать даром, не унижая, не доводя средних и мелких тиранчиков до высказанной вслух просьбы.
Триша, хотела укорить Фердуева, что ж ты, сукин кот, мылишься в бега, а ответственность? Ваша дойная коровенка, протерли уши внемлющих до дыр, а на себя-то не шибко примеряли эту самую ответственность! Триша, притормози, побудь в коллективе, водочку-то вместе жрали под икорку, под разносолы Почуваева, а кругом, Триша, твоими и напарничков твоих трудами запустение: зараза в родильных домах, осатаневшие в злобе сестры милосердия в больницах, старики и старухи, сирые и калеки, доведенные до нечеловеческой нищеты, боль и горе кругом, Триша, и барахтаются в водочных волнах смытые с корабля нормальной житухи, и захлебываются, и ко дну идут камнем.