Жунгли
Шрифт:
Штоп вскапывал и рыхлил землю, выравнивал грядки, а Шут Ньютон макал каждый камешек в чашку с медом и закапывал на небольшую глубину.
– Этот милый, - бормотал Змитровский, - а ты голубой… Этот у нас огурчик…
– И что взойдет, - не выдержал наконец Штоп. – Вырастет – что?
– Красота, - ответил Шут. – Красота и лю-лю…
– Какое такое лю-лю еще?
– Любовь, - смущенно прошептал старик.
Штоп нахмурился, но по здравом размышлении пришел к выводу, что из этих камней ничего другого вырасти и не может, а только красота на хер и любовь к черту.
Однажды Штоп подобрал кусочек красного гранита. Увидев этот камень, Шут Ньютон вдруг ахнул, прижал руки к груди и закричал: «Роза!» Ноги у него подкосились – Штоп едва успел подставить стул. Старик сказал, что завтра же они посадят этот чудесный камень в землю, чтобы из него выросла Роза, Розовая По, такая же, как прежде: с пшеничными волосами, голубыми
Утром Штоп нашел старика мертвым.
Кусочек красного гранита, застрявший в горле Змитровского, доктор Жерех отдал Штопу.
– Завел бы себе собаку, - сказала Камелия, заглянувшая как-то проведать отца. – Вон у моей соседки ризеншнауцер – такой красавчик.
– На хера мне твой шикльгрубер? – возмутился Штоп. – Мне что с ним – на войну с ним идти, что ли?
На самом деле он давно думал о собаке. Ему было все равно, что это будет за пес – овчарка, пекинес или вовсе дворняга, он хотел найти свою собаку, единственную. Однажды он увидел в Чудове черного пса и понял, что именно его и искал. Это был огромный черный пес, у которого вместо левого глаза была язва, сочившаяся сладким гноем. Он не обращал внимания ни на людей, ни на собак, он был сам по себе. Когда Штоп попытался с ним заговорить, пес даже ухом не повел. Он холодно посмотрел на мужчину, присевшего перед ним на корточки, словно это был не человек, а существительное среднего рода или какая-нибудь Швеция. Штоп протянул ему сосиску – пес проглотил еду, облизнулся и ушел, волоча за собой тяжелую тень. Ну да, такие, как этот пес, ничего не боятся и ничего не просят. Такие берут как свое что еду, что сучку. Они такие наперечет. Живут без страха и умирают без трепета. Они такие вызывают у всех раздражение и злость, потому что они такие – сами по себе. Они такие нравились Штопу. Этот черный – понравился.
– Прямо Агасфер на хер, - сказал Штоп.
– Хороший зверь, - сказал завхоз Четверяго. – Мечта, а не зверь. Давно я за ним гоняюсь. Хитер черт. Но кажется мне, что на эту Пасху мы с ним встретимся.
– Не жалко?
– А таких чего жалеть? Таких не жалеют.
Незадолго до Страстной в городке открывалась пасхальная охота. Мальчишки и мужчины искали среди бродячих псов самого черного, самого что на есть страшного, чтобы изловить его и посадить в клетку, которая именно для этой цели была устроена во дворе у больничного завхоза Четверяго. И если обычно собаки бегали по городу где и как угодно, то в эти дни псы, даже белые, чуя неладное, начинали прятаться по углам, не кидались запросто на кость и вообще вели себя почти как разумные существа, подозревающие недоброе. Никто не следил за тем, чтобы среди городских собак рождались и не переводились именно пронзительно-черные, но такой пес всегда обнаруживался к Пасхе, потому что именно к Страстной в них и возникала нужда, чтобы, изловив, посадить к клетку, а в ночь с Субботы на Воскресенье, за час-полтора до того, как священник в церкви возгласит: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - выпустить этого черного зверя, облитого дегтем, на площади, поджечь, забросать камнями, насладиться его муками, загнать в бездонный колодец или забить до смерти, одержав и на этот раз верх над дьяволом, воплощением которого и выступал черный пес.
Священник отец Дмитрий Охотников неизменно возмущался этим обычаем, называл его бессердечным, языческим и даже прямо утверждал, что муки несчастного животного созвучны скорее страстям и мукам Господа и Брата нашего Иисуса Христа, нежели мучениям диавольским, о которых людям мало что известно. Но обычай этот был заведен в незапамятные времена, еще, говорят, при закладке города, то есть более четырехсот лет назад, поэтому и отказываться от него не то что никому не хотелось, а просто никто об этом и не задумывался. Все-таки четыреста лет обычаю. Даже больше. А если обычай переживает хотя бы одно поколение, да еще замешан на крови, это уже не обычай, а почти что закон. «Должно же быть в жизни что-то, что напоминало бы нам, что мы не люди, а народ», - говорили в городе в ответ на сетования священника. А он в сердцах возражал: «Несть пред Ним не эллина, ни иудея, и несть пред Ним ни человека, ни даже пса смердящего».
Как бы там ни было, в канун Пасхи изловленного пса неизменно помещали в клетку, чтобы за час до Воскресения Господня, превратив его при помощи дегтя в пса смердящего и собаку несытую дьявола, выпустить на площадь и, вопя, загнать и забить насмерть черное чудовище, чтобы успеть в церковь, где священник со слезами на глазах возглашал: «Христос воскресе из мертвых! Христос воскрес!», - и ответить ему хором, плача и ликуя: «Воистину воскрес!».
Празднично разодетые мужчины входили во двор, где Четверяго ждал их с ведром дегтя, и, хуля и осыпая
За три дня до Пасхи Штоп узнал о том, что черного пса поймали. Того самого. Выследили, улучили момент и набросили сеть. Он попался. Раза два дернулся и затих. Он же умный: понял, что сопротивляться бесполезно, вот и нет стал сопротивляться. Он даже не стал рычать и скалить зубы – это было ниже его достоинства. Его отволокли во двор Четверяги – тяжелый, зараза, - и бросили в клетку. От еды пес отказался, даже не взглянул на кость с махрами мяса, которую Люминий выпросил у дагестанцев на рынке. «С осени закормлен, - усмехнулся Четверяго. – Ну да ладно, недолго осталось». И запер клетку на висячий замок.
В тот же день отец Дмитрий Охотников сказал начальнику милиции Паратову: «Мое слово не действует, так хоть вы вступитесь, Пантелеймон Романович. Жестокое обращение с животными – это же двести сорок пятая статья. Хоть припугните, - вы же власть». Пан Паратов не любил разговаривать с однокашником Охотниковым, к которому приходилось обращаться на «вы». «Знаю я про статью, отец Дмитрий, - сказал майор, глядя в сторону. – Не буду я никого привлекать по этой статье. И пугать не буду – мне тут еще жить да жить».
Это был не первый их такой разговор.
Штоп и ухом не повел, когда услышал о поимке пса. Ему было не до того – готовился к весеннему севу. Вскапывал потихоньку огород – с одной рукой это было непросто – и прикидывал, где разобьет грядки. Посадочный материал был готов давно: Штоп выбрал из земли все камешки, которые посадил на своем огороде Шут Ньютон, и добавил своих. На одной грядке он предполагал высадить камни посветлее, другая предназначалась для темных. Оставалось пристроить кусочек красного гранита. Штоп подумывал об отдельной грядке, маленькой и круглой. После смерти Ньютона он посадил его было в горшок, рядом с каланхоэ. Потом отмыл и сунул за щеку, но однажды чуть не сломал зуб об этот гранит и с той поры носил его на груди в мешочке, стянутом шнурком. Камень излучал тепло.
По ночам Штоп разговаривал с гранитом – о несчастном летчике Франце-Фердинанде, о Камелии, которая никак не забеременеет, о Гальперии, дай Бог ей счастья, вспоминал жену Велосипедистку, ее задницу – веселую ярмарку – и божественные ее ноги… Камень слушал внимательно, не перебивал, и это Штопу нравилось. «Вот вырастишь, - говорил он, - мы с тобой это… Ну, там, пуншику затеем… Ты не бойся, у нас с тобой такой мадагаскар наладится – Троцкий позавидует…»
В ночь на субботу Штоп повесил мешочек с камнем на шею, надел старый тулуп, вывернутый наизнанку, и отправился на велосипеде в Чудов.