Журавли и цапли . Повести и рассказы
Шрифт:
Поселок Снегири — не город, не село. Вернее, одним краем к городу тянет, другим к селу. Городской край — это стекольный и молочный заводишки, сельский — колхозные фермы и угодья.
С пожарной каланчи, усеченным конусом уходящей в небо, Снегири как на ладони. И вся жизнь снегиревцев тоже как на ладони, потому что почти все они друг другу кем-нибудь да приходятся, какой-нибудь дальней или близкой родней, ну а среди родственников какие могут быть тайны?
Дом на Ямской, что много лет стоял с заколоченными ставнями, тоже не был для снегиревцев тайной. Наоборот, обо всем, что касается дома и его обитателей, в поселке знали лучше, чем экскурсоводы об экспонатах своего музея.
Стоило появиться в поселке новоселу, проезжему или прохожему человеку,
— Здесь бабка Степанида фрица на живца изловила!
…Снегири в дни войны между двух передовых оказались. Каши от него отошли, чтобы выровнять линию фронта, немцы не брали, потому что лобастый, на бугре, поселок, опоясанный Снежкой, был хорошей артиллерийской мишенью и насквозь просматривался с противоположного высокого берега реки. Но разведчики той и другой стороны в Снегири захаживали часто. И тогда, заметив движение, минометчики открывали стрельбу: в снегиревских домах редкий венец без дырки-раны. Наши били по немецким разведчикам, немецкие — по нашим, а случалось в суматохе, что те и другие лупили по своим.
Как-то перед наступлением нашему командованию понадобился «язык». Но добыть его оказалось не простым делом. Разведка боем не смогла пробить оборону… Охотники, посланные в тыл, вернулись ни с чем: немцы повсюду держали усиленные караулы. Тогда обратились к партизанам. И вот перед озадаченным полковником, командиром части, появилась сухонькая старушка при мешке, в котором трепыхалось что-то живое, с глазами быстрыми, как мыши, с языком острым, как шило. Не успела, шустрая, в блиндаж влезть — ординарцу командующего упрек: зачем печурку сырьем топит, немецкий глаз дымом мозолит, эвон в лесу сухостоя сколько, сухостой сгорит, следа-копоти не оставит.
Командующий поинтересовался:
— Ты зачем к нам, бабушка?
— От партизан я.
— Знаю, что от партизан, да зачем?
— За «языком» послана.
Командующий так и сел.
— Да ты кто?
— Повариха я, Степанида.
— Как же ты… за «языком»?
Бабуся рассердилась.
— Заладила сорока Якова… — начала она, но посмотрела на ординарца и осеклась, сочтя негожим корить старшего при младшем. Миролюбиво добавила: — Как уж я там управлюсь, моя забота, а ты вот что — вели снарядить мне в подмогу двух молодцов, в Снегири доставить, да там и оставить.
Командующий вызвал разведчиков…
Бабку Степаниду доставили в Снегири и по ее просьбе оставили там на ночь. Минул тревожный, в ожидании, день, а на следующую ночь партизанская повариха с тем же, но уже пустым мешком снова появилась в расположении части. Ее проводили к полковнику.
— Кличь молодцов. Там их, в Снегирях, «язык» дожидается. Вот тебе и адресок: Ямская, двадцать пять.
Разведчики ушли и вскоре приволокли из Снегирей немца. Пленного допросили и отправили куда надо, а по фронту пошла гулять легенда о том, как бабка Степанида фрица на живца изловила.
Но в этой легенде не было ни слова выдумки. Степанида фрица действительно поймала на живца. Этим живцом был петух, которого Степанида перед тем дня два морила голодом. Его-то она и прихватила с собой, когда отправилась брать «языка». Спряталась в погребе и через щель стала наблюдать за улицей. К вечеру появились немцы с автоматами. Их было четверо. Один шел впереди, два посредине, четвертый — замыкающим. Худые, длинноногие, чем-то похожие на лягушек в своих зеленых мундирчиках, они шли осторожно, лихорадочно сжимая автоматы и замирая при каждом шорохе. Бабка Степанида сплюнула: до того противно ей было смотреть на поганцев. Но надо было, и она смотрела. И когда трое ушли вперед, а четвертый поравнялся с ее домом, выпустила из мешка петуха. Ого, как он загорланил, негодуя на бабку за то, что она держала его впроголодь. Но бабке это и надо было. Четвертый немец услышал петуха и, не выдержав, дрогнул, как гончая, натасканная на дичь. Не предупредив своих, он переступил порог и сунулся в погреб. Растопырил руки, ловя петуха, оступился и полетел в люк, который бабка Степанида, как капкан, держала открытым. Вслед за немцем туда же полетел бочонок с огурцами. Немец, как футболист, принял его на голову и затих. Бабка закрыла люк и прильнула к щели. Послышался тревожный свист. Немцы искали пропавшего. Заглянули в один дом, кинулись в другой, третий и, потеряв осторожность, выдали себя противнику. Советские минометы открыли стрельбу. Переждав налет, немецкие разведчики кинулись вон из поселка, оставив «петушатника» на произвол судьбы. Вскоре за ним пожаловали наши разведчики и, оглушенного, не успевшего прийти в себя, уволокли в штаб.
Вот какая ходила по фронту быль-легенда. Такой она дошла и до наших дней.
Да, дом на Ямской не был тайной для Снегирей, как не были тайной и судьбы обитателей этого дома. Сперва одна-одинешенька жила в нем та самая Степанида. Бегала по чужим делам, хлопотала по общественным, с года на год откладывая свой отъезд к сыну, ходившему чуть не в генералах. Она так и не заметила за хлопотами-сборами, как к ней подкралась смерть. Хоронили партизанскую повариху всем поселком. Приезжал сын, весь в орденах, полковник, с женой и сыном…
После похорон дом на Ямской многие годы стоял заколоченным. И вот он снова, как вздремнувший дед, пускает в небо колечки дыма, исподлобья озирает родную улицу глазами окон, будто не узнает ее после долгого сна. В доме живет полковник с женой и сыном, тот самый, что приезжал на похороны. Только теперь это бывший полковник, точнее, полковник в отставке. Зовут его Тимофеем Ивановичем. Он уже был представлен в начале рассказа как учитель физкультуры. Сына Тимофея Ивановича зовут Илья. Он ученик восьмого класса снегиревской школы и тоже уже известен читателю. Пойдем дальше.
В снегиревской школе учились два недруга-товарища. Так не бывает? Сколько угодно. Терпеть друг друга не могут, а дружат — водой не разольешь. «Ты такой», «ты сякой», а чуть врозь — опять встречи ищут, опять споры, ссоры, пока урок, сбор или сон не разведут друзей-противников.
Валентин Фивинцев был председателем совета отряда, Анатолий Карпенко даже не пионер. В четвертом, когда в пионеры принимали, двойка помешала вступить, в пятом напроказничал, и классный руководитель посоветовал отряду повременить с приемом, пока не исправится. Анатолий исправлялся весь год, но так и не заслужил права на красный галстук. В шестом просто забыли, что он не пионер, а сам Анатолий, сочтя, что он уже не маленький, постеснялся напомнить об этом. Да и мать — Анатолий рос без отца — смотрела довольно равнодушно на то, что сын не носит галстука: пионер — не пионер, какая разница, все советские. Но сам Анатолий разницу чувствовал. Нет-нет да и поймает себя на мысли, что он в классе как пассажир в чужом поезде и до него дела нет: на сбор не зовут, в поход без него уходят, макулатуру одни собирают. Анатолия это страшно злило, и, мстя себе и другим за то, что не пионер, он ко всему, что происходило в отряде, относился насмешливо: подумаешь, каждый по деревцу посадил, половина наверняка не примется… И если деревца не принимались, Анатолий был на седьмом небе.
— Что я говорил, а? Что говорил?
Да что там отрядные дела! Ко многому, что происходило вне стен школы, Анатолий тоже относился скептически. Дали поселку газ: «Посмотрим, как гореть будет. Убежден, на всех все равно не хватит». Назначили в магазин нового заведующего: «И этот проворуется, убежден…» Уволили кого-нибудь с работы: «Не жди, не восстановят, убежден, у директора везде свои люди…»
Валентин догадывался, это у Анатолия от матери — она всегда на все ворчала, и до хрипоты спорил с врагом-товарищем, стараясь его переубедить. Но Анатолий оставался таким, каким был: толстощекий, с вечно прищуренным глазом, насмешливо подмигивающим собеседнику. Худенького, голенастого Валентина, привыкшего смотреть на все открыто и доброжелательно, эта манера — насмешливо прищуривать глаз — прямо-таки бесила…