Журнал Наш Современник №12 (2003)
Шрифт:
Любопытно, что сам Г. В. Свиридов много раз рассказывал о том, что никогда не смог бы состояться как композитор без помощи и поддержки Д. Д. Шостаковича. Казалось бы, совершенно другого естества, другого мира и взгляда художник, однако Шостакович поразительно глубоко разглядел, воспринял, постиг и в значительной степени просто спас огромное самобытное дарование Г. В. Свиридова. Он не только помог 19-летнему юноше вступить в Союз композиторов, где тот стал “числиться” наравне с А. И. Хачатуряном и Н. Я. Мясковским (далеко не все в музыкальной среде тогда, в 1935 году, восприняли положительно романсы юного провинциала; имела место и настороженность “простотой”, и кое-что похуже, если учесть, что Георгий Васильевич к тому же на каждом углу со свойственным ему пылом кричал: “долой симфонизм!”), огромную поддержку оказывал Шостакович Свиридову и в более поздние годы. Например, он приходил на каждую репетицию “Поэмы памяти Сергея Есенина” (произведение, которое в 1956 году с точки зрения “благонадежности” было вполне сомнительным). “Приходил, садился рядом со мной и слушал всю репетицию, — рассказывал Старик. — Попробовал бы меня кто-нибудь пальцем тронуть, когда сам Шостакович рядом присутствовал!”
Если бы не Шостакович — возможно, не было бы и Свиридова…...
Дошел черед до меня.
Боже мой, как
Поспешность, неаккуратность и неумелость — так назвал бы я стиль оформления тех моих рукописей. В этом проявилось тогдашнее мое отношение к своей профессии — да и судьбе... Ни-ког-да! Никогда нельзя допускать такого. А уж играть по таким нотам Свиридову, ставить их перед ним...
Долго я думал потом — как он стал слушать, почему не погнал от инструмента? Гнев, шторм — вот что по идее должно было постичь меня.
Почему не погнал? Да по доброте своей.
Он же добр был.
Тем не менее Старик легонько все же повоспитал. Оглядев меня, как няня оглядывает дитя перед прогулкой, он ласково и иронично сказал:
— Вы смотрите, по таким нотам никому не играйте. Обидятся на вас. Смотрите, ТАМ народ злой...
Поразительно — но мне не захотелось провалиться сквозь землю, я даже немного поулыбался. И какая сила тогда меня укрепила?
Вдруг мне захотелось ему сыграть. Именно донести музыку до него. Артистический возник азарт.
Я стал играть первую из “Мавринских пьес”* — “Клусово” — и сразу раздались счастливые восклицания по поводу гармоний. (“Изумительно совершенно! Молодец вы большой, что ищете в гармонии, используете политональности! Надо записать на пленку, сделать передачу с картинами Мавриной! Я позвоню редактору”... — ничего этого сделано не было.)
Впрочем, были не только восклицания. Играл я кроме “Мавринских” несколько других пьес, и попало мне пару раз: в частности, про одну из пьес было сказано, что форма ее такова, будто ко вполне стройному туловищу приделана “вот такая рука!” Именно тогда произнес он фразу: “Учиться надо у мастеров, как они форму кроили ”; действительно — кроили, точнее про это не скажешь. Но больше всего досталось за исполнение (я ж в ту пору почти не играл совсем, разве что в студии на уроках...). За фортепьянную мою игру Старик устроил мне профессиональный выговор. Воспроизвожу худший момент его: “Вы боитесь, что ли, играть? Вы что — нервный?”
Тем не менее, собравшись, как только смог, я сумел спеть ему два хора на слова Михаила Пробатова. Старик, мощно восхитившись рядом построений, целый час играл их на рояле, причем отдельно каждое созвучие, вслушиваясь, и периодически бормотал: “Да нет, ноты у вас выверены... Ноты у вас на месте…” А потом произнес монолог, некоторые фрагменты которого, запомнившиеся мне абсолютно точно, я полагаю полезным привести здесь — опять же в назидание молодым композиторам:
— Понимаете, Алексей Борисович... Музыка ваша хороша, музыка сомнений у меня не вызывает. И сочиняете вы от сердца — вы бренчите , подбираете, подыскиваете созвучия, ищете, я понимаю вас — сам бренчу , — ноты у вас выверены. К этому не придраться: звуки вы не транжирите. Но нужно уметь располагать их, подать. Иначе партитура не прозвучит, вы сами себя похороните. И это уметь нужно делать. Вообще сочинять нужно быстро — да-да, конечно! — иначе мало что успеете сделать за жизнь, поэтому нужно знать, как делать. Сколько же возиться можно? — надо брать и делать. А то иначе долго провозитесь и мало успеете. Мастер — сапожник, портной, плотник — знает, как делать, как с материалом обращаться, когда какой нужно инструмент в руки взять — он поэтому и мастер. Нужно уметь находить, как расположить, устроить ноты в партитуре... Исходить из образа . Вот тут у вас: “в толпе нарядной резкий кри-и-ик!” — высокие басы — это да, действительно будет: крик! Это верно сделано. А вот здесь… — (долго-долго перебирал пальцами ноты созвучия, тихо подпевал, вслушивался.), — …наверное, вот так нужно... так будут плотнее и мягче альты... Да, вот так! — (Он устремленно, с восхищением сыграл созвучие и пропел первого тенора.) — Вот так расположите!* Нужно, знаете, еще поработать с вашими нотами. Вам нужно найти звучность ... Свою — вашу — звучность. Не просто устроить ноты по горизонтали и вертикали — этого мало; так музыку не расслышат. Нужно искать особенное расположение нот, единственно подходящее для данного образа. Искать звучность такую, которая сама по себе уже есть образ. Вообще, знаете...… — он воодушевился. — Нужно знамя свое иметь, флаг. Хоругвь свою. (“Юу-y-ypочкa-a-a! — донесся голос из кухни. — Идите, все готово!” Старик после секундной паузы гаркнул “сейчас идем!”, а затем, сердито помолчав, продолжил: — Вот Чайковский. Он поднимает хоругвь, на ней написано: “Евгений Онегин” или “Шестая симфония” — и все, ничего больше не надо говорить, объяснять, понимаете... Знамя!
И еще помолчав, со столь родной, свиридовской тревожно-заботливой назидательностью, тихим, сосредоточенным голосом:
— На-а-адо еще поработать. Надо это сделать. Поработайте и покажите мне, Алексей Борисович.
* * *
После обедали, пили чай. Старик все напутствовал...… Красивый оранжевый свет был в столовой. Помню, как сейчас, перед собой нарядные чашки, кружочки лимона…...
Ночью, под выглянувшими звездами, не помня ни мороза, ни зимы, ни снега, без конца разговаривая, пешком шли с Иваном в Перхушково — в памяти лишь темная пустая дорога, дальние огни. Шли от Свиридова…...
Работа с Г. В. Свиридовым
Во время службы в организационно-творческой комиссии Союза композиторов СССР я мог официально, по кругу своих обязанностей, работать с Г. В. Свиридовым. Он иногда звонил к нам в комиссию или С. Р. Сапожникову, приглашал к себе по какому-либо делу. Впрочем, не всегда по делу. Однажды в трубке раздалось следующее: “Алексей Борисович, я приглашаю вас сегодня отужинать со мной”. Это и вправду был тогда сказочный ужин — с кушаньями Эльзы Густавовны (отличавшимися какой-то поразительной насыщенностью — воистину пища богов!), роскошным грузинским красным вином и еще более роскошными притчами Старика...
Я помогал Георгию Васильевичу готовить материалы о нем для зарубежных изданий. Периодически ему приходили анкеты из крупнейших изданий “Великие люди мира”, в основном из Англии. Анкеты были на английском языке, но можно было писать на русском, только подробно и аккуратно (затем в иностранной комиссии Союза анкету переводили на английский и печатали на машинке). Вопросы чаще всего простые: Ф.И.О., дата и место рождения, национальность, образование, главнейшие вехи биографии, жена, дети, лучшие произведения, синопсис (творческое кредо). Иногда просили прислать образец рукописи.
Заполнить такой документ (имея готовый синопсис, то есть хорошо сформулированное творческое кредо) — минут 20. Но не с Г. В. Свиридовым.
Каждый раз мы с ним это делали заново, и каждый раз по нескольку часов. Старик сызнова припоминал свою жизнь, словно пролистывал давно известную книгу...
“Свиридов... Георгий... В скобках надо написать “Юрий”? Или не писать “Юрий”? Многие близкие люди, в том числе Эльза Густавовна, называли его не Георгий, а Юрий Васильевич. “В русском языке эти имена одинаковы”, — пояснял Старик. Писали всегда в результате так: “Георгий (Юрий) Васильевич”. После минут двадцать обсуждалось, как лучше написать — “родился 16.12.1915, г. Фатеж Курской губ.” или “родился 16 декабря 1915 года в городе Фатеже Курской губернии” (что в переводе выглядело бы практически одинаково). “Добавьте: в семье почтового служащего. Это, знаете, очень значительное было место в уездном городе — почта; солидное место... Или не писать этого?” Когда писали, когда не писали. Национальность? Здесь глаза его неизменно вспыхивали сквозь очки, и энергично, подняв голову, с лукавым задором он отвечал: “Русский. Да, представьте себе: русский. Вот так. Ничего не поделаешь”. Гордость победителя слышалась в его интонации... “Дальше они спрашивают сразу про образование? Хорошо, что нет ничего про детство — это чудовищная была гражданская война, ужасающая бойня, я ненавижу эту войну! Вообще, революция — это ужас, кровь — потоками, знаете, реками! — но потом довольно быстро наладилось... да-да — нэп, жизнь стала возвращаться в нормальное русло... Я уехал учиться в Ленинград. Давайте напишем: поступил в музыкальный техникум в Ленинграде в 1932 году. Я был провинциальный мальчик, меня многие не понимали и не любили... один у нас в общежитии, в нашей комнате, очень меня не любил, часто обижал, он был старше гораздо и считал себя талантливей... А я был застенчивый в юности, деревенский, чистый мальчик — до 19 лет я вообще не знал никакого порока... Первые мои романсы — эти пушкинские — многие не поняли, посчитали музыкой простецкой, примитивной... Мой первый учитель в консерватории, я от него потом ушел, Рязанов — совершенно не понял их, критиковал. К тому же я уже тогда на каждом шагу кричал: “Долой симфонизм!”, утром вставал и прямо с подушки это кричал. Шостакович тогда меня очень поддержал, Дмитрий Дмитриевич, мой золотой — это огромная честь была; потом, слушайте: мне тогда стипендию назначили особую — я смог жить вполне состоятельно... сшил, знаете, костюм... Давайте напишем: член Союза советских композиторов с 1935 года”. Так ступень за ступенью этой легенды мы добирались до войны. “Напишите: 1941 год. Служил в армии с июля по ноябрь”. Как-то раз читал он вслух одну мою миниатюру в прозе, в которой упоминается город Козлов (старое название Мичуринска). “Козлов! — воскликнул он, прервав чтение. — Нас в 41-м году гнали туда в теплушках. И вы знаете — вся Россия кругом была охвачена сплошным заревом, день и ночь было светло, как днем, и без конца гремела канонада... Да, Козлов... в ноябре я был отозван из армии, когда начали отзывать известных музыкантов и артистов, и уехал в Новосибирск, где чуть не умер с голоду...” Доходили до наград. “Не надо! Не пишите “Государственная премия”! Тогда, в 46-м году, была еще Сталинская. Это переименовали уже после XX съезда. А дальше можете написать: “Государственная премия” в 68-м году. Дурацкая эта нынешняя манера все переиначивать и переименовывать! Ведь это же было — куда ж теперь спрячешь?!” Впрочем, день спустя звонит: “Знаете, Алексей Борисович, мы с Эльзой подумали: напишите, пожалуйста, вместо “Сталинской” все-таки “Государственной”... Думаю, что не захотел Старик пугать — да тем более в ту пору второго развенчания культа — европейских издателей словом Stalin... В 1948 году Г. В. Свиридов пострадал вместе со всеми крупнейшими композиторами страны. Никогда он не был так близок к моральной — а может быть, и физической гибели. Когда вышло “историческое” Постановление об опере “Великая дружба” (причем Мурадели Сталина буквально обожал; музыка этой оперы, на мой взгляд, абсолютно бездарна — мы играли ее с Николаем Ивановичем Пейко), все издательства в тот же день расторгли с Г. В. Свиридовым ранее заключенные договора без какого-либо объяснения причин. По почте прислали холодные, спокойные такие сообщения об этом... А всего у Г. В. Свиридова две Государственные, одна Ленинская (за “Патетическую ораторию”) премии, четыре ордена Ленина, он Герой Социалистического Труда, народный артист СССР, депутат Верховного Совета РСФСР... (“Знаете, я когда был депутатом — вы не представляете себе, что приходилось мне видеть, чем заниматься; здесь, в этой комнате, не раз валялись у меня в ногах, я поднимал с пола, молили спасти от смертной казни своего родственника — да-да. Скольким людям я выхлопотал квартиру, скольких спас Бог знает от чего — вы себе представить не можете”). Наконец доходили до синопсиса. Последний из вариантов его приведен в этих записках в качестве эпиграфа к главе “Песнопения и молитвы”. Что же касается заслуг, то Георгий Васильевич совершенно спокойно воспринимал перечисление всех своих достижений: слова “выдающийся”, “новатор”, “крупнейший композитор современности”, “продолжил и развил великую традицию русской музыки”, “хоровой гений” и т. п. совершенно не смущали его. Причина проста: это были верные слова, они соответствовали истине, следовательно, и не вызывали протеста. Помню, что он всегда, во всех анкетах, просил непременно указывать награду “Золотой диск Шан дю Монд” — крупнейшая французская премия 1960—70-х годов за качество и художественное решение записи (он получил ее за знаменитый свой диск, на котором, в частности, есть кантата “Снег идет” на слова Б. Пастернака, записанный с выдающимся звукорежиссером И. Вепринцевым). Он вообще чрезвычайно гордился признанием своего творчества во Франции, очень любил рассказывать, как их с Эльзой Густавовной там принимали, где они жили в Париже (на Елисейских полях), какой грандиозный успех был у “Пяти хоров”, а цитату из статьи своего друга, французского музыковеда Мишеля Гофмана: “Свиридов одержим идеей вечно русского...” вообще считал наиглавнейшей и требовал вставлять во все статьи и передачи о своем творчестве.