Журнал Наш Современник №2 (2001)
Шрифт:
Меня, например, просто шокировало нередкое употребление им слова “человечина”. Не выдержал — спросил. И был потрясен, услышав в ответ: “Генмихалыч, я слишком стар, чтобы просто жалеть и сострадать. Да-да, именно ч е л о в е ч и н а как биоматериал, как нарастающая самоубийственно его масса!”
Он экстраполировал в будущее нынешние темпы роста народонаселения, возрастающие почти в геометрической прогрессии,— и приходил в ужас. Но еще более ужасали его темпы о д и ч а н и я рода людского, подчинения его эгоистическим и низменным инстинктам “глины” — и как назовешь все это?
Он сказал — “ч е л о в е ч и н а”. Другой, пусть и не леоновского масштаба мыслитель, сказал чуть иначе: ч е л о в е й н и к (напомню на всякий случай, что этот печальный
Паситесь, мирные народы,
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
У Пушкина — с т а д а; правда же, недалеко от “человечины”? Свобода, честь, дух — не для них. “Глина” в массе людской не подчиняется “искре Божьей”. Для нее, опять-таки говоря словами поэта, остаются в наследство “из рода в роды ярмо с гремушками да бич”.
Здесь крайне важно, кстати, “ярмо с гремушками”: ведь это, по сути, переиначенное древнее “х л е б а и з р е л и щ!” — сквозь всю историю, вплоть до современных плотских соблазнов и вожделений — немедленно и любой ценой. К чему свобода, достоинство, гармония, поиски Бога? Пусть бич, пусть ярмо — да с гремушками... Или, как недавно услышал я из уст одного белорусского шофера: “на чорта мой батька в партизаны пошел? Ну и пусть бы немцы нас пасли, как стадо в поле,— зато были бы сыты и пиво баварское пили!” При всем своем “народничестве” (с марксистской еще подкладкой), я вдруг вспомнил небожителя Леонова и загрустил...
* * *
Моя встреча с ним произошла в ту неотменимую пору, когда жизненный ресурс литературного отшельника, п е ч а л ь н и к а п о Р о с с и и быстро истощался, приближался к концу... Его уже не спасала и работа — наисильнейшее из всех лекарств и стимуляторов. Все чаще душа его обволакивалась плотным туманом отчаянья. Не забыть, как он, сидя в диагностическом кабинете НИИ онкологии имени Герцена (диагноз — рак горла — вскорости подтвердила японская техника), вдруг сказал мне на ухо свистящим шепотом: “Помогите мне умереть. Нету сил больше. Помогите! Найдите какой-нибудь яд, таблетки — что угодно, лишь бы не эти муки...” Я онемел. Он бессильно откинулся на спинку стула. Прямо перед ним мерцал монитор, на цветном экране которого скоро появятся зловещие “черепашки” — раковые наросты на тканях гортани... Помолчав минуту-другую, прохрипел: “Знаю, знаю, вы никогда на это не пойдете: грех великий! Простите меня, Бога ради”.
Потом, когда его уводили в палату, остановился, взглядом подозвал меня к себе и опять шепотом напомнил: “А все-таки... Генмихалыч, может, найдете ч т о - н и б у д ь... спасите...”. У меня до острой боли сжалось сердце.
До сей поры спрашиваю себя: надо ли обо всем этом рассказывать? Ведь то был срыв, приступ слабости, страх, отчаянье, боль. И все-таки убежден: надо! Человек п о б е д и л — в этом суть.
Я с особой остротой понял, что он победил, когда через несколько дней после госпитализации навестил его в институтской больнице. Боже мой! — оторопел я, когда открыл дверь палаты на первом этаже и бегло осмотрелся. Да-а, это не ЦКБ... Из крана в рукомойнике тихо капала вода, стекая по марлевой повязке, которой был обмотан “хобот” водопроводного крана. Классик лежал в кровати на застиранных простынях и наволочках, покрытых ржавыми пятнами — от крови многочисленных предшественников. Облезшие стены, треснувший унитаз, дохлый столик... Но больше всего поразили решетки на окне.
— Видите, меня за решетку упрятали — как сумасшедшего, — невесело пошутил Леонов. — А я ведь власти никогда плохого не делал.
— Ну что Вы, Леонид Максимович, — ответил я. — Теперь вся Россия за решеткой, как в палате № 6.
А сам со стыдом и горечью думал:
Но что самое интересное: он больше не заикался об э в т а н а з и и — ни о ядах, ни о таблетках. Жизнь победила — пусть и в самый канун ухода. И снова вечно “в работе пребывающий” писатель думал не о смерти, а о романе, о сокровенном “тайном” слове, о своих читателях. Перефразируя Сталина (помните надпись на поэме М. Горького?), скажу: работа побеждает смерть.
...А над его рабочим креслом висел трудночитаемый (такого почерка я сроду не видал!) короткий список: “В случае моей смерти звонить...”. Под № 1 значилась фамилия — Гусев Г. М.
Ну и что? — спросит читатель. Да, конечно, ничего существенного, — отвечу я. Не хочу быть чеховским героем, который “попал под лошадь”. Однако здесь, в этой деловой строчке классика, таится для меня нечто большее, чем явная симпатия к последнему редактору. Здесь — тайна общения обыкновенности и величия.
...Его призвали всеблагие,
Как собеседника, на пир.
Как удержаться — и не сказать, сколь счастлив я “призывом” судьбы своей на пир к великим! Вспоминаю: Шолохов, Юрий Гагарин, Василий Федоров, Ярослав Смеляков, Александр Твардовский, Федор Абрамов — Боже, какой я счастливый! Но только с Леоновым я был по-настоящему в м е с т е — в работе, в минуты его отчаянья и бессилья, в житейской его убогости и слабости. Помог ли я ему в собственно литературной работе? Думаю, нет. Здесь роль Ольги Овчаренко совершенно вне конкуренции. Но согревает душу то несомненное, что было главным в нашем более чем полугодовом сотрудничестве: искреннее взаимоуважение, откровенность, доверие, единство цели. И самое для меня дорогое: ни разу ни словом, ни жестом он не проявил с н и с х о д и т е л ь н о- с т и или высокомерия в отношении ко мне. А еще говорили о его изощренной “элитарности”! И как же далеко это от фанаберии иных “второй свежести” беллетристов и стихотворцев, упивающихся своей мнимой “избранностью”. Воистину: чем выше талант — тем ближе он к людям, и “ближним”, и дальним. Это для меня — один из важнейших уроков Леонова.
* * *
...Его отпевали в храме Святого Вознесения у Никитских ворот — том самом, где в 1831 году обвенчались Александр Сергеевич Пушкин с Натальей Николаевной Гончаровой. И был в этом какой-то особый, непостижимый смысл. Под своды храма взлетали торжественно-скорбные песнопения, мерцали свечи, звучали псалмы и речи. И думалось мне, не пришедшему еще ко Христу: “Воистину, неисповедимы и неподвластны разуму пути Господни!”
Леонов смотрел поверх тысячелетий.
P. S. А памятник Леонову поставят, думаю, не скоро: это вам не Высоцкий или Окуджава... И даже не Веничка Ерофеев.
МАРИНА НАЗАРЕНКО
ОХОТА ЗА РЕМЕСЛОМ
...Мы выходили с того семинара торжественные, обновленные, точно умытые живой водой. И пошли его провожать. Леонид Максимович, в коричневой лоснящейся жеребковой дохе, двигался неторопливо, а мы преданной стаей кружили возле, раскрепощенные, почти счастливые.