Журнал Наш Современник №2 (2001)
Шрифт:
До Никитских ворот путь шел вдоль Тверского бульвара. В параллель с нами плыла улицей серебристая туша — девушки в ватниках и солдатских шапках несли гигантский баллон с газом для аэростата. Вокруг прыгали ребятишки, подсвистывая, улюлюкая. Вдруг самый маленький забежал вперед, бухнулся плашмя посередке. И над ним пронесли! На мостовой, на животе, не двигаясь, лежал мальчишка, поводя блестящими глазами на приятелей.
— Геро-ой! — любовался Леонид Максимович. — До чего здорово — чувствуете?
Но мы и сами дружненько смеялись, изо всех сил соглашаясь, что такое вот, конечно же, следует хапануть в копилку.
Много
Впрочем, он шутил, что “делает из нас Бальзаков”, отчего всякий раз становилось неловко за себя.
— Я хочу натравить вас на ремесло, — говорил Леонов, имея в виду ремесло литературное.
...Вышелушивая добро, благородство, сердечность из вороха мерзостей, со смаком описанных (прописанных) в наших упражнениях, делая на них акцент, преподнося крупно, Леонов воспитывал и нас самих.
— Не выйдет настоящего писателя, художника из плохого человека, — говорил он.
И прежде всего ценил в людях достоинство. Ему-то оно не изменяло. Живя литературой и для литературы, не позволяя себе “выломиться”, человек свирепой внутренней дисциплины, внутренней сосредоточенности, он стоял перед нами как бы на некоем возвышении. И если ничто человеческое ему было не чуждо, как человеку глубочайшему, всестороннему, он всегда противостоял тому, что почитал нечестным, срамным, двуликим. Борьба с самим собой сопровождала его жизнь — так же, как лучших его героев.
...Он считал, что добиваться литературной судьбы нужно самостоятельно, и мы даже не пытались взывать к его помощи и авторитету — слишком щедро расходовал себя на нас и без того. Впрочем, в тяжелых человеческих обстоятельствах он всегда был готов помочь.
Выпадали дни, когда мы приходили к нему домой группой в несколько человек — то ли поздравить с днем рождения 31 мая (и удушить сиренью!), то ли по какой-либо причине семинар проводился у него дома. В сравнительно небольшой, хотя и четырехкомнатной квартире, только детская и кабинет были поместительными. Мы рассаживались по стульям и на уютном сундучке возле огромного письменного стола, на гладком темном пространстве которого не возвышалось никаких чернильно-письменных конструкций — хозяин не терпел их. Он и тут учил и воспитывал нас. Выслушивал очередного автора, вскакивал, обронив, что кресло опротивело, ходил по кабинету, вызволял то один, то другой том из плотной книжной стены слева от входа, доставал любимого Брейгеля — Брейгель особенно годился как научное пособие. А то и каталог тюльпанов, присланный из Голландии.
Каждый раз
А с каким артистизмом, разойдясь, шлепая губами и огрубляя голос, Леонид Максимович изображал несимпатичных ему — будь то живность или вещь. Прислонясь к косяку, глядя в балконную дверь, за которой топырились его колючие питомцы и где была прибита кормушка для ворон, он импровизировал, творил; голубели, зеленели глаза, становились совсем прозрачны (Фурманов, рассказывали, называл их “электрическими”). Тайна знания светилась в них — он видел то, что никому из нас не было доступно. И это ощущение, что перед нами человек необыкновенный, из другого даже мира, который откроется не скоро, не оставляло нас.
...Записи мои начинаются с марта 1943 года. Возможно, кто-то углядит противоречие между требованьем сжатости, краткости, спрессованности и призывами к подробностям и многоцветью. Но тут диктует задача, момент. Возможно, кому-то покажется, что место имеют и расхожие истины (“не нужно бесплотных образов”). Но ведь происходило все это более полувека назад, адресовалось юным, мало что успевшим усвоить на практике. А теперь для полноты изложения мне не хочется ничего выбраковывать. Как азбуку, которой нельзя избежать. И хорошо бы помнить, что сделаны записи во время свободных бесед, а я не хочу их редактировать.
В каком же порядке излагать? Думаю, не следует систематизировать, выстраивать по мере сложности или значения — пусть спадают они на читателя или молодого литератора каскадом, каким спадали на нас.
Итак...
Литература — самое трудное из искусств. Это не только слово, но и мысль. Нужна еще доля мудрости.
Что же такое “талант”? Это 65 процентов дарования как такового, остальное — воля, сметка, интуиция, умение организовать себя. И часть графомании — вещь нужно переписать семь-восемь раз.
Нет плохих и хороших сюжетов. Все должно быть интересно для нашего брата. Все хорошо, только надо наполнить тему, влить в нее кастальскую струю, а ее мало кто имеет.
Читатель, берясь за книгу, очень доверчив: вот мое сердце, колите, терзайте его, гладьте, ласкайте. Но если он просидит десять минут, а автор не отзывается на его доверчивость, а автор безразличен, сердце может простудиться и отправиться лечиться к кому-либо другому.
Когда начинаю работать над вещью, особенно тщательно делаю первый абзац — это ключевая фраза. Первый абзац бывает в тридцать, сорок вариантов. Зато, когда в середине собьешься с тона, перечитаешь начало и опять соответственно настраиваешься.
Надо очень осторожно выбирать тему. Это как духа вызвать. Вы вызовете его из-под земли, а не знаете, что с ним делать, он и убьет вас.
К любимому слову надо относиться необычайно бережно, с большой осторожностью. Ведь когда лелеешь слово, хочется показать читателю, как оно красиво, и употребить почаще, а этого-то как раз и нельзя.
Когда пишешь, необходимо восторгаться. Тогда выплывает масса деталей: вот, вот почему хорошо! Ну, восторгайтесь же!