Журнал Наш Современник №2 (2001)
Шрифт:
Надо ясно отдавать себе отчет, что столь резкая реакция Православной Церкви на творчество Толстого вызвана, помимо прочего, тем, что он действовал на том же поле, что и духовные писатели, преследовав при этом прямо противоположные цели.
Но столь же ясно надо понимать, что Толстой — не духовный писатель, впавший в ересь, а так называемый “богоискатель”, то есть светский писатель с претензиями на духовность, которые какой-то период времени (примерно от “Войны и мира” до “Анны Карениной”) в целом не противоречили учению Православной Церкви, а потом — стали откровенно враждебны ей.
Авторы Определения Св. Синода (главными из которых считают К. П. Победоносцева и митрополита Антония Вадковского) в свое время не изучили внимательно, как я полагаю, раннее творчество, воспоминания и биографию Толстого, что привело к появлению ошибочной фразы в Определении: “Известный миру писатель, русский по рождению, православный по крещению и воспитанию своему граф Толстой в прельщении гордого ума своего дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно пред всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей
Внимательно читая дневник Толстого, мы увидим, что желание стать создателем новой, универсальной религии он высказывал будучи еще начинающим писателем — так что нет ничего странного, что он занимался этим последние 30 лет жизни. А вот что писал автор “Севастопольских рассказов” 8 мая 1856 года о Православии: “...признавая справедливость их (славянофилов. — А. В. ) мнения о важности участия сего элемента (то есть Православия. — А. В. ) в народной жизни, нельзя не признать, с более высокой точки зрения, уродливости его выражения и несостоятельности исторической...” Исследователи также проходят мимо важного признания Толстого о “православном периоде” своего творчества, сделанного в “Ответе на постановление Синода”: “...я, по некоторым признакам усумнившись в правоте Церкви, посвятил несколько лет на то, чтобы исследовать теоретически и практически учение Церкви; теоретически я перечитал все, что мог, об учении Церкви, изучил и критически разобрал догматическое богословие, практически же строго следовал в продолжение года всем предписаниям Церкви, соблюдая все посты и все церковные службы. И я убедился, что учение Церкви есть теоретически коварная и вредная ложь...” Обратите внимание, с какой гордостью сказано: “более года” — как будто на Эверест взобрался! Я, грешный человек, все церковные службы не соблюдаю, но соблюдаю посты, однако мне недосуг считать, сколько уже лет я пощусь, ибо не вижу в этом ничего особенного. Ведь ходят в храм и постятся не для того, чтобы выставлять свое усердие напоказ; если же человек делает это (представляю, как строго взирал Толстой из-под мохнатых бровей на знакомого прихожанина, пропустившего предыдущую литургию!), то явно демонстрирует, насколько же он, в сущности, невоцерковлен. А если он затеял религиозный спектакль, предварительно “усумнившись в правоте Церкви”, то к какому же выводу он придет за год тягостного обрядоверия, кроме того, “что учение Церкви есть теоретически коварная и вредная ложь”?
Таким образом, перед нами совершенно другой писатель, нежели он представлен в процитированной фразе Определения Св. Синода: не отпавший от веры, а просто зашедший однажды на ее огонек, а потом вернувшийся во тьму. Почему важно это понимать? Ну не мучаемся же мы мыслью, как воспринимать с православной точки зрения творчество другого “богоискателя” (точнее — “богостроителя”) — Горького? Нам ясно его место в светской русской литературе, его заслуги и грехи перед ней, нам незачем вычеркивать его откуда-то и вписывать куда-то. Он давно находится там, где и положено ему находиться. Почему бы не относиться таким же образом к Толстому? В сущности, такая попытка (может быть, неосознанно) была предпринята покойным Бондарчуком в фильме “Война и мир”. Одна из самых впечатляющих сцен в картине — молебен Смоленской иконе Божией Матери под Бородином. А почитайте это место у Толстого — типичная для него натуралистическая зарисовка, лишенная и тени патетики. Бондарчук здесь явно “улучшил” Толстого, но надо понимать, что не всякого писателя можно “улучшить”, тут нужна недосказанность того свойства, что применял Хемингуэй (под влиянием Толстого, естественно).
Не будучи классическим отступником, а следовательно, не умея маскировать своего подлинного отношения к Вере, Толстой достаточно откровенно рисует в своих произведениях картину произошедшего с ним несчастья — и, пожалуй, никто другой уже не сделает этого лучше. Разве не о себе говорит Толстой устами старца в рассказе “Отец Сергий”: “Старец разъяснял ему, что его вспышка гнева произошла оттого, что он смирился, отказавшись от духовных почестей не ради Бога, а ради своей гордости, что вот, мол, я какой, ни в чем не нуждаюсь. От этого он и не мог перенести поступка игумна. Я всем пренебрег для Бога, а меня показывают, как зверя. “Если бы ты пренебрег славой для Бога, ты бы снес. Еще не потухла в тебе гордость светская. Думал я о тебе, чадо Сергий, и молился, и вот что о тебе Бог внушил мне: живи по-прежнему и покорись”. Следует заметить, что отношение
Исследуя опыт чьей-нибудь жизни, мы одинаково внимательно относимся как к его положительной, так и отрицательной стороне. И то, и другое — опыт. Отрицательные примеры поучают нас не менее чем положительные, просто надо правильно к ним относиться, имея, если можно так выразиться, Евангелие перед внутренним взором. С одной стороны, можно трактовать “Отца Сергия” как осуждение института монашества, но с другой — все случившееся с героем, князем Касатским, было результатом того, что он не послушался совета старца, не смог побороть гордыню.
В сущности, антагонизм между учением Русской Православной Церкви и “учением” Толстого есть выраженный в острой форме антагонизм между духовной и светской литературой, который порой неизбежен, несмотря на их “богозаповеданную” неразделимость. На примере Толстого мы видим, насколько светская литература может быть мощна и как важно духовным писателям вести со светскими правильный диалог, вступая, если нужно, в бескомпромиссный спор, но не отмахиваясь по типу — “Все это, мол, от лукавого”. Талант не бывает от лукавого, он — от Бога, и диавольское к таланту только прилепляется, как раковая клетка к здоровой, коли художник духовно нетверд. И раковые, и здоровые клетки, как известно, довольно долго могут сосуществовать вместе. Легко критиковать Толстого, что называется, издали, а попробуйте “вблизи”! Вот знаменитое место в “Крейцеровой сонате”, когда собеседник Позднышева говорит ему: мол, вас послушать, так человеческий род должен прекратиться. “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?” — ничуть не смутясь, спрашивает Позднышев. Ну что с таким спорить, казалось бы? Он же — человеконенавистник! Но не так-то все просто...
Далее Толстой устами Позднышева наносит своим оппонентам сокрушительный удар, показывающий, что догматическое богословие он действительно изучал. Перед человечеством, говорит Позднышев, стоит идеал — “и, разумеется, идеал не кроликов или свиней, чтобы расплодиться как можно больше, и не обезьян или парижан, чтобы как можно утонченнее пользоваться удовольствиями половой страсти, а идеал добра, достигаемый воздержанием и чистотою... Выходит, что плотская любовь — это спасительный клапан. Не достигло теперь живущее поколение человечества цели, то не достигло оно только потому, что в нем есть страсти, и сильнейшая из них — половая. А есть половая страсть, есть новое поколение, стало быть, и есть возможность достижения цели в следующем поколении. Не достигло и то, опять следующее, и так до тех пор, пока не достигнется цель, не исполнится пророчество, не соединятся люди воедино... Высшая порода животных — людская, для того, чтобы удержаться в борьбе с животными, должна сомкнуться воедино, как рой пчел, а не бесконечно плодиться; должна так же, как пчелы, воспитывать бесполых, то есть опять должна стремиться к воздержанию, а никак не к разжиганию похоти, к чему направлен весь строй нашей жизни. — Он помолчал. — Род человеческий прекратится? Да неужели кто-нибудь, как бы он ни смотрел на мир, может сомневаться в этом? Ведь это так же несомненно, как смерть. Ведь по всем учениям церковным придет конец мира, и по всем учениям научным неизбежно то же самое. Так что же странного, что по учению нравственному выходит то же самое?”
Теперь попробуйте сколь-нибудь внятно с ходу возразить Толстому-Позднышеву! Впрочем, и по долгом размышлении возразить будет трудненько... И дело не в гигантских мыслительных способностях Толстого (они были просто хорошими), а в том, что он ставил перед собой и читателями вопросы заведомо неразрешимые и пытался их разрешить. Нет ответа на вопрос позднышевского визави — а отвечать тем не менее на него человечеству, жизнью всех поколений, приходится. Вечные вопросы — это не те трудноразрешимые идейные проблемы, которые через определенные промежутки времени возникают перед человечеством, они суть — тайны мироздания, известные лишь Тому, в Чьих руках времена и сроки. Не так уж и важно, что скажет о тайне мироздания писатель, довольно и того, что он сумеет ее сформулировать. Большего людям не дано, зато им дано другое: использовать приближение к Тайне для нравственного преображения людей (и своего, разумеется, тоже). Если говорить о Толстом, то он вроде бы именно это и делал, однако... Возьмем, к примеру, старца из “Отца Сергия” — близок он был к Тайне или нет? Очевидно, близок, коли для него не было тайной то, с чем так и не справился герой. Но можно ли себе представить, чтобы он поставил вопрос так, как ставит его Толстой-Позднышев: “Зачем ему продолжаться, роду-то человеческому?”
Есть темы, коснувшись которых, человек становится целью для пущенной им самим же стрелы. Толстой всех измучил обвинениями во лжи, но, как только попытался он не то что солгать, а просто не сказать правду (история с завещанием, скрытым от жены), как во мгновение ока очутился он в водовороте той самой гадкой материальной жизни, от которой он, по собственным словам, бегал всю жизнь. Приближение к тайнам мироздания опасно, если человек приблизился только писательского интереса ради. Именно поэтому писатели часто повторяют судьбу своих героев, а не из-за вмешательства высших сил. Толстой руководил поступками своих героев настолько, насколько хватало его собственного понимания ситуации. Когда же подобная ситуация возникла в жизни, он не мог действовать иначе — других “файлов” в “программе” не было. Судьба, фатум, состоит в том, что писатель переживает жизни своих героев, не понимая, что заимствует их из своей жизни. Чем драматичней судьба героя, тем меньше возможность иного выбора в судьбе писателя.