Журнал Наш Современник 2001 #1
Шрифт:
В целом назрел решительный поворот в технологическом подходе к миру; теперь знание общей картины непременно должно предшествовать специализированным инструментальным подходам, дабы предотвратить их неосмотрительную разрушительность.
Но для этого западному типу рациональности требуется некая культурная прививка со стороны. Реконструкция сложившихся ментальных установок заслуживает название реформации. Подобно тому, как религиозная реформация в Европе совершилась как попытка нового возвращения к первичному тексту — Библии, реформация научного знания возможна на основе возвращения к античной, натурфилософской классике, а также — через обращение к восточной классике. Обе эти классические формы
Аналитика модерна, в особенности позднего, связана с редукционистскими процедурами: сложное объясняется на основе простого — из свойств составляющих элементов. Античный, как и восточный тип аналитики характеризуется противоположной установкой: простое выводится из свойств сложного; путь знания идет, таким образом, сверху вниз, а не снизу вверх
как в западной науке. Сегодня современная постклассическая наука в чем-то усваивает установки этой древней аналитики. Путь к фундаментальным открытиям ныне лежит не через дальнейшую специализацию наук, а через их интеграцию, выступающую в роли процедуры открытия ускользающих универсалий и целостностей.
Такого преобразования научного менталитета нельзя достичь одними только внутринаучными реорганизациями; для этого требуется общий культурный сдвиг, ибо в конечном счете все виды творчества, от экономического до научного и художественного, питаются из общего поля культуры. Изменения напряжений в рамках этого поля генерирует энергию, питающую более специальные виды творчества. В западной культуре технолог и делец почти начисто вытеснили типы, несущие в себе вдохновение фундаментальной направленности. Подпитка будет идти с Востока. Весьма вероятно, что в ближайшем будущем интеллигентом на Западе будет считаться тот, кто усваивает восточные мыслительные установки, связанные с приматом общего над отдельным, высшего над низшим.
Точно так же фундаменталистская исследовательская установка, ставшая диссидентской в рамках западной культуры, найдет реабилитацию и подкрепление путем обращения к восточной традиции.
* * *
естественного отбора, в котором государство и общество пассивно наблюдают, как сильные вытесняют слабых, или мы понимаем демократию в социальном (а не природном) смысле — как цивилизованные правила игры, создающие более или менее равные возможности для всех и при этом страхующие общество от экстремизма правых и левых.
Точно так же и в отношении к рыночному предпринимательству вопрос состоит не в том, принимать или не принимать его; вопрос в том, имеем ли мы дело с продуктивной экономикой как игрой с положительной суммой или — со спекулятивной, в которой ничего реально не производящие дельцы и махинаторы экспроприируют незащищенное общественное богатство.
Кому, как не интеллигенции, разъяснять эти вопросы, не давая манипуляторам общественного мнения уводить внимание людей от действительного выбора и реальных дилемм?
К тому же все эти дилеммы в конечном счете упираются в ту, которая профессионально затрагивает интеллигенцию и решает ее историческую судьбу. Речь идет о природе современного информационного общества. Говорим ли мы об информации, обращенной к нашей субъективной впечатлительности, на которой беззастенчиво играют, или мы имеем дело с достоверным научным знанием, подвластным критерию объективности и проверяемости. Когда сегодня говорят об “информационной экономике”, часто имеют в виду именно манипулятивный тип знания, мобилизуемый там, где ведутся азартные спекулятивные игры. Такова экономика “глобального казино”, которую формирует международный финансовый капитал.
Но понятие информационной экономики может обретать совсем другой смысл, когда речь идет о НИОКРе — научно-исследовательских открытиях и прикладных разработках, позволяющих скачкообразно увеличивать производительность общественного труда. Только в этом случае можно говорить о реальном экономическом прогрессе как игре с положительной суммой, в которой в выигрыше оказываются все.
Эта же дилемма относится и к миру политики. Политический прогресс можно измерить ростом слоев, обретающих политический суверенитет — получающих возможность участвовать в принятии важнейших политических решений. Это, собственно, и есть демократия. Но — при одном условии: если система принятия решений не напоминает ящика с двойным дном — когда одни действительно решают, имея на руках достоверную информацию, а другим кажется
что они решают, при том, что их политическое участие не сопровождается доступом к реальной информации. Сегодня народ фактически ставят перед дилеммой: если он окажется достаточно “доверчивым и внушаемым”, ему оставят “демократию” — право участвовать в выборах; если же он заявляет о себе как достаточно проницательный, чтобы не следовать выбору, который угоден властным элитам, тогда его лишают демократии под тем предлогом, что он до нее еще не дорос.
Как видим, вопрос о природе информационного общества тесно связан с антропологическим вопросом, касающимся характера современной чувственности. Чувственность бывает социальной и асоциальной, мужественной и безвольной. В первом случае она открыта для вопросов об истине, добре и справедливости, во втором готова довольствоваться призраками. Эти призраки и поставляет ей “информационное общество” в его виртуальной ипостаси. Амбивалентный характер знания, которое можно истолковать и так и эдак, и как “да” и как “нет”, находит себе опору в амбивалентной чувственности, слишком часто готовой довольствоваться “символической удовлетворенностью”.
Иными словами, те, кто сегодня узурпирует истину, создавая всякого рода “виртуальные реальности”, могут успешно подвизаться лишь в такой социальной среде, которая и сама рада обманываться, справедливо подозревая, что истинное знание будет обязывать к мужественному выбору и к реальным поступкам. Когда этого мужества и готовности совершать поступки нет, то “тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман”.
Есть основания подозревать, что сегодня не обходится без некоторого молчаливого соглашения между обманщиками и обманутыми. Обманщики не только скрывают истину, они нередко и шантажируют истиной, давая понять, что у нее лицо Горгоны. Разве В. Жириновский не пугал истиной, когда говорил самой массовой думской фракции, что ей повезло, когда она не набрала конституционно необходимого числа голосов для процедуры импичмента? Он явно намекал на то, что у власти в запасе был готов отнюдь не конституционный ответ, если бы угроза стала реальной. Сколько раз и до и после того мы убеждались, что наша “демократия” — это улыбка шантажиста, готовая смениться оскалом, если мы заявим, что шантажу не поддаемся.
Что же нужно, чтобы наша чувственность стала мужественной и взыскала истины, а не виртуальных ухищрений и иллюзий? Как нарушить молчаливый консенсус между обманщиками и обманываемыми, по-видимому, лежащий в основе самой большой фальсификации нашего века — извращения самой природы информационной революции?
Я склоняюсь к достовернейшей из всех гипотез — к тому, что чувственность, взыскующую истины, а не обмана, формирует религиозная вера. Только она дает нашей чувственности мужество и готовность открыться правде. Здесь лежит глубочайший парадокс культуры: для готовности воспринимать объективную истину нужна вера; таким образом, верующий тип сознания является социокультурной базой науки.