Журнал Наш Современник 2006 #11
Шрифт:
Мозаика войны
СТАНИСЛАВ ЗОЛОТЦЕВ КАК ПОГИБ ГАВРЯ
Партизанские были
Гавря — так в нашем селе Крестки родные и односельчане звали при жизни младшего брата моего деда. А жизнь его оборвалась поздней осенью 1941 года.
Конечно, и люди, с которыми он служил, и младшие земляки величали его иначе, почтительно — Гавриилом Александровичем. Но в моей памяти он запечатлелся под этим домашне-деревенским именем, которое я слышал мальчишкой во множестве устных воспоминаний от моих старших родичей, вспоминавших и поминавших его: Гавря… А теперь почти уже и некому его вспоминать и поминать. Давно уже нет его вдовы Ольги (я её звал бабкой Лёлей), нет даже их сыновей, ушедших совсем не дряхлыми, а их внуки разлетелись по разным краям, и вряд ли они вспоминают деда, которого никто из них и видеть не мог.
И
Никогда Гавря Чудинцев моряком не был, хотя форму эту носил по праву, по службе. А вот бравым, лихим — это уж точно, был. “Лихой был мушшына!” — так, не по возрасту делая губки бантиком, говаривали о нём бабки разных калибров старости. А уж женщины, особенно пожилые, в таких случаях дают безошибочную оценку. Лихостью Гавря отличался настолько, что, когда в 17-м году для России завершилась Первая мировая война (позже её назвали “империалистической”, а тогда она звалась просто “германской”), он не вернулся в родной дом вместе с миллионами фронтовиков. Он ввязался в революционную бучу, окунулся в её кроваво-грозовые волны. В отличие от своих старших братьев. Все они, кроме самого старшего, моего деда (того, как мастера-путейца, на войну не призвали), тоже досыта покормив окопных вшей, ещё до Октября “сбёгли” до дому и в меру возможностей занялись прежними делами — землёй и ремеслом… Он, Гавря, и обличьем-то не походил на мужиков из нашей “родовых”, как правило, приземистых и коренастых, хотя и крепко сбитых. Высок был и статен, да и голос имел, что называется, командирский. Однако же на Гражданской войне ни в какие командиры не вышел, да и не тянуло его туда… Зато! — ещё подростком, во время ученья в талабском Доме трудолюбия (что-то вроде ремесленных училищ для детей простонародья) пристрастившийся ко всякой “машинерии”, Гавря в годину гражданских баталий ухитрился стать заправским механиком и мотористом. Да, знаток разнообразной техники из него получился, не только боевой. Хотя, по его словам, и английские трофейные танки ему доводилось починять на Перекопе.
Слова эти он доказал делом, вернувшись всё-таки в родные Крестки, где его и ждать перестали. Перво-наперво привёл в рабочее состояние трактор, выписанный из-за моря одним талабским помещиком аккурат в 1914 году, перед началом войны, и с тех пор уныло ржавевший почти десяток лет. И сам же на нём первый проехался, поле брату вспахал! И, казалось бы, благоденствовать Гавре с помощью этих своих умений в пору расцветавшего нэпа… Да куда там!
Ведь мой “дедух” с гражданской вернулся не просто героем — хоть и без ордена (в те года такие награды исключительно редко давали), но — с именными часами, подаренными ему самим Фрунзе. А ещё — с партбилетом коммуниста! Да, с документом, свидетельствовавшим о его членстве в победившей, правящей и, кажется, тогда уже единственной партии в стране. А таких, “партейных”, во всей нашей тогдашней округе, что и поныне зовётся Завеличьем, в пригородных сёлах и деревнях по левому берегу реки Великой под Талабском, было совсем немного. А что ещё и руки дельные, и голова на месте у “партейного”-то — раз-два и обчёлся…
Вот и стали Гаврю “выдвигать”. Помнит ли ещё кто такое словцо -”выдвиженец”… Вот он и стал им почти что поневоле. Некоторое время посидел в уездном комитете партии, но “перекладывать бумажки” ему стало тошно. Да и ораторствовать он не любил… Оттого и зарадовался, когда его “бросили на подъём” различных местных производств, возрождать послали пригородное ремесло, слесарки и столярки, кузницы, паяльно-лудильные дела и всё прочее, звавшееся у нас “мастеровщиной”. На том поприще Гавря немалых успехов добился. И в губернской печати его не раз упоминали как “талантливого организатора и вдохновителя”, и в президиумы начали усаживать. И, скорее всего, пошёл бы мой двоюродный дед ввысь по лестнице “красных промышленников”. Да вновь загвоздка получилась!
“Мушшыной”-то Гавря был уже в самом соку, но всё ещё в парнях ходил, так и не женившись из-за бурных событий эпохи. “Товару”, конечно, наличествовало хоть пруд пруди — и девок давно на выданье, и вдовых справных молодух. Так ведь ему и “чуйства” требовались, и чтоб невеста не “тёмной” была — однако же и чтоб своей, не городской! Наконец одна такая вскружила ему голову — та, которую я уже через многие годы звал “бабкой Лёлей”. Она и в старости редкостную красоту сохраняла, а уж в юные лета всех сверстниц затмевала ею. Вдобавок читать-писать довольно бегло умела… Да вот беда: её мать-отец, “культурные хозяева”, как тогда звались будущие кулаки, не соглашались отдать дочку без венца. А как коммунисту венчаться, да ещё и не рядовому?!. Но, долго ли, коротко ли, взяла верх любовь над уставом. Увидал Гавря, что более молодые да бойкие могут его в буквальном смысле на вороных свадебных конях обойти, — решился на церковный обряд. Правда, упросил попа чуть ли не под покровом ночи тот обряд свершить. Да разве что в сельщине скроешь?! И вскоре пришлось ему расстаться и с партбилетом, и с начальственной должностью. И ещё хорошо отделался, как считал он сам и его родичи: времена-то шли во всех смыслах безбожные…
Но Гавря не шибко расстраивался. Во-первых, счастлив стал донельзя со своей Ольгой, родившей ему двух сыновей одного за другим (правда, потом у них дети что-то не задались). Да и не по нутру ему пришлось его “начальственное положение”. Ведь младший брат моего деда был настоящим русским мастеровым, работящим мужиком: ему с моторами возиться, с поршнями-шестерёнками да с коробками скоростей — вот это дело! Вот этим он вскоре и занялся.
На Талабском озере наши пограничники к концу 20-х завели прочную охрану водного рубежа, означенного Тартуским договором меж Москвою и Таллином. Кораблики в пограничную флотилию были собраны поистине с бору по сосенке. (“Иные — чуть помлаже ботика Петра!” — шутил Гавря.) И рыбацкие мотоботы, и дореволюционные колёсные пароходики, что когда-то бегали из Талабска в Тарту и обратно, и грузовые баржи-самоходки. Машины, механизмы у большинства из этих плавсредств отличались крайней степенью изношенности, уход и ремонт им требовались постоянные и тщательные. Их и стал осуществлять Гавря вместе с несколькими подчинёнными ему служивыми мастеровыми, что были зачислены в матросы флотилии. Он же гордо именовался её старшим механиком. Несмотря на его “пятно по партийной линии”, командование взяло его “с руками”, ибо руки те и впрямь золотыми могли именоваться…
Базировался же сей могучий плавщит озёрной границы совсем неподалёку от наших Кресток, в устье Великой, впадавшей в озеро, в небольшой бухте. Так что служебного жилья старшему механику не требовалось. Каждое утро, нередко ещё и затемно, он отправлялся из дому по большаку, а потом по мощёному просёлку к месту службы, к причалам и сходням. Кстати, ездил туда иногда даже и зимой, если сугробов не наметало, на велосипеде — да, на велосипеде! А ведь этот двухколёсный вид личного транспорта в те годы нечасто встречался даже в пригородных деревнях. Гавря сам собрал его из множества разных велосипедных и мотоциклетных останков, добытых им в городе. (Потом и мальцам своим такие же смастерил, — и они гоняли по ухабистым сельским дорожкам на “лисапетах”, вызывая жгучую зависть сверстников…)
Там-то, на базе, на службе, он, конечно, не вылезал из своей спецовки, чёрной и лоснящейся от машинных масел. Но именно тогда, в тридцатые годы, он и запомнился односельчанам в своей моряцкой форме. Любо-дорого было смотреть землякам, когда на редких в ту пору праздниках Гавря проходил по селу с принаряженной цветущей женой, сверкая золотом якорей, пряжки, пуговиц и “капусты”, особенно ярким на чёрном фирменном сукне…
Так оно и длилось, его погранично-озёрное служение, до тех пор, пока в 1940 году буржуазная Эстония не стала советской союзной республикой. Пограничную бригаду — то есть её личный состав — перевели на Балтику. А “дедух” мой остался в родном краю — но всё при том же деле. Те суда, которые ещё на что-то годились, перешли в местное пароходство, где он и продолжил свои труды по их ремонту и обиходу.
Но тут надобно вспомнить то, что является очень существенным для дальнейшего сюжета. Годом раньше, в 39-м, “выдернули” Гаврю, уже в годах мужика, со ставшей ему уже родной озёрной заставы военным приказом, — и он ровно три месяца, всю ту страшную зиму, провёл на Карельском перешейке. То есть, как тогда говорилось, “отражал нападение белофиннов”. Вернулся с финской войны столь же нежданно, как и ушёл на неё. И вернулся без единой царапины — но с обмороженными ногами. Поначалу они у него даже подволакивались, а потом он просто прихрамывал, особенно на правую. И отмалчивался даже на расспросы родных о том, как ему там пришлось. Лишь в разговоре со старшим братом, дедом моим, он, по воспоминаниям последнего, как-то обмолвился: “То ж делал, что и тут, только на холодине лютой”. И ещё: “В будёновке да в обмотках на морозе сатанинском хрен победишь!”.