Журнал Наш Современник 2007 #5
Шрифт:
Затравлен он, одинокий сын всемирно знаменитых родителей, но бедная, бедная, бедная Анна Андреевна… По словам Нины Антоновны, Ира и Лёва ненавидят друг друга. Тоже хорошо!.. Нина Антоновна пыталась урезонить Лёву (в Ленинграде без ведома Анны Андреевны говорила с ним), но тщетно. Он заявил: “Ноги моей не будет у матери в доме”. Ну, хорошо, в доме. А в больнице? Да и есть ли у его матери дом?”
Сказано вроде бы много и в то же время совершенно недостаточно, а акценты расставлены так, чтобы убедить себя и читающего в эгоизме Льва Николаевича. Слово “отчим” едва передаёт состояние полной заброшенности Льва в доме Пунина. Удивительно ли, что “Ира (дочь Пунина.
– С. К.) и Лёва ненавидят друг друга”? “Урезонивающая” Льва Нина Антоновна Ольшевская - жена Виктора Ардова, дешёвого юмориста, в доме которого на Ордынке практически постоянно жила в Москве Ахматова. Герштейн называет в мемуарах эту семью - “ещё одной семьёй” Ахматовой (помимо пунинской), где Лев был совершенно чужим человеком. Настолько чужим,
“Самую лучшую новость она приберегла под конец:
– Лёва был у Нины и сказал: “Хочу к маме”.
То есть - сам к матери в больницу прийти не мог. Должен был спрашивать разрешения у Ардовых. Вот уж поистине - “окружили невидимым тыном крепко слаженной слежки своей”…
А о встрече с матерью после возвращения из заключения Лев Николаевич сам рассказал в своей “Автобиографии”.
“…Когда я вернулся, к сожалению, я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Её общение за это время с московскими друзьями - с Ардовым и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого, - очень повлияло на неё, и она встретила меня очень холодно, без всякого участия и сочувствия. И даже не поехала со мной из Москвы в Ленинград, чтобы прописать в своей квартире. Меня прописала одна сослуживица, после чего мама явилась, сразу устроила скандал - как я смел вообще прописываться?! (А не прописавшись, нельзя было жить в Ленинграде!) После этого я прописался у неё, но уже тех близких отношений, которые я помнил в своём детстве, у меня с ней не было”.
Ещё более определённо высказался Лев Николаевич по поводу материнского окружения последних лет в разговоре с Михаилом Кралиным (исследователь привёл эти слова в своих воспоминаниях о Гумилёве): “Когда меня забирали, она осталась одна, худая, голодная, нищая. Когда я вернулся, она была уже другой: толстой, сытой и облепленной евреями, которые сделали всё, чтобы нас разлучить”.
Эта “процедура разлучения” продолжалась и после смерти Ахматовой. Наталья Викторовна Гумилёва вспоминала, что “он (Лев.
– С. К.) на свои деньги организовал похороны матери, получил разрешение в церковных верхах и заказал панихиду по православному обряду (в те годы это было нечто немыслимое, это было целое событие для тогдашней интеллигенции!), заказал надгробие, кованый крест и мраморный барельеф для кладбища в Комарове. Ни Союз писателей, ни городские власти, ни тем более те, кто неплохо поживился на архивах двух поэтов, не дали ни копейки на всё это… Барельеф Льву очень понравился, его гипсовая копия всегда висела у нас в комнате. А вот свинцовый голубь (олицетворение Святого Духа), который… как бы присел на металлический крест, к сожалению, был похищен с могилы какими-то вандалами…” Один из вандалов - Анатолий Найман - с гордостью вспоминал потом о своей акции “выкорчёвывания креста”: “Однажды зимой мы с Бродским поехали на могилу Ахматовой, ещё достаточно свежую. Мы увидели над ней новый крест, махину, огромный, металлический, той фактуры и того художественного исполнения, которые царили тогда во вкусах, насаждаемых журналом “Юность” и молодёжным кафе (по логике автора, надо понимать, что такие же вкусы были присущи псковскому архитектору и реставратору В. П. Смирнову, ленинградскому скульптору А. А. Игнатьеву и самому Льву Николаевичу Гумилёву.
– С. К.). К одной из поперечин был привинчен грубый муляж голубки из дешёвого блестящего свинца или цинка. Рядом валялся деревянный крест, простой, соразмерный, стоявший на могиле со дня похорон. Потом выяснилось, что новый сделан по заказу Льва Николаевича Гумилёва в псковских мастерских народного промысла, но в ту минуту для нас, помнящих её живую неизмеримо острее, чем мёртвую, и в с ё е щ ё п р и н а д л е ж а щ у ю н а м, а н е с м е р т и, р о д с т в у и ч ь и м б ы т о н и б ы л о э с т е т и ч е с к и- р е л и г и о з н ы м п р и н ц и п а м (выделено мной.
– С. К.), это было оскорбительно и невозможно, как ослепляющая зрение пощёчина. И мы принялись выдирать новый, чтобы поставить старый. Земля была промёрзшая, крест вкопан глубоко, ничего у нас не получилось. С кладбища мы отправились на дачу к Жирмунскому. Рассказали. Он встал с кресла, широко перекрестился и сказал торжественно: “Какое счастье! Два еврея вырывают православный крест из могилы - вы понимаете, что это значит?”
Жаль, что при чтении этого замечательного пассажа нельзя услышать голоса Виктора Максимовича Жирмунского, его “торжественную” интонацию, с которой он произносил эти слова.
Но вернёмся к “Запискам” Чуковской, которая 1 января 1962 года навестила Анну Ахматову в ленинградской больнице в Гавани.
“Я поздравила Анну Андреевну с Лёвиной диссертацией, передала ей - со слов Оксмана, - что Конрад считает его великим учёным.
– Этот великий учёный не был у меня в больнице за три месяца ни разу, - сказала Анна Андреевна, потемнев.
– Он пришёл ко мне домой в самый момент инфаркта, обиделся на что-то и ушёл. Кроме всего прочего, он в обиде на меня за то, что я не раззнакомилась с Жирмунским: Виктор Максимович отказался быть оппонентом на диссертации. Подумайте: парню 50 лет, и мама должна за него обижаться! А Жирмунский был в своём праве; он сказал, что Лёвина диссертация - либо великое открытие, если факты верны, либо ноль - факты же проверить он возможности не имеет… - Бог с ним, с Лёвой. Он больной человек. Ему там повредили душу. Ему там внушали: твоя мать такая знаменитая, ей стоит слово сказать, и ты будешь дома”.
Оставим в стороне “повреждённую душу” и “несказанное слово”. Послушаем рассказ самого Льва Николаевича о том, что произошло “в самый момент инфаркта”.
“Она от меня требовала, чтобы я помогал ей переводить стихи, что я и делал по мере своих сил, и тем самым у нас появилось довольно большое количество денег. Я поступил работать в Эрмитаж, куда меня принял мой старый учитель Артамонов, с которым я был вместе в экспедиции. Там я написал книгу “Хунну”, написал свою диссертацию “Древние тюрки”, которую защитил в 1961 году. Маме, кажется, очень не понравилось, что я защищаю докторскую диссертацию. Почему - я не знаю. Очевидно, она находилась под сильным влиянием. В результате 30 сентября 1961 года мы расстались, и больше я её не видел, пока её не привезли в Ленинград, и я организовал её похороны и поставил ей памятник на те деньги, которые у неё на книжке остались и я унаследовал, доложив свои, которые у меня были”.
Нужно было в тот день произойти чему-то из ряда вон выходящему, чтобы десятилетия спустя помнить эту дату. Разница в отношении к происшедшему здесь очевидна. “Обиделся на что-то и ушёл”… На ч т о обиделся Лев Николаевич, становится ясно не только с его собственных слов в “Автобиографии”, но и из его рассказа, который передаёт Наталья Викторовна Гумилёва.
“Лев Николаевич очень любил мать, но сильно огорчался, считая, что она его не любит. У меня сохранились его письма из лагеря, по ним видно, как безумно он страдал от разлуки. Он ей всё время говорил: “Я за тебя на пытках был, ты же ничего не знаешь!” Но как кошки отгоняют своих котят, так Анне Андреевне пришлось отогнать сына, потому что она не верила, что они смогут жить вместе без осложнений.
Лев очень много переводил с восточных языков. И, кстати, многие переводы ему давала мать, и они вышли под псевдонимом “Ахматова”. Деньгами она потом частично делилась с ним, но считала, что довольно сильно потратилась, отправляя посылки ему в лагерь, и теперь он должен их отработать.
Он рассказывал о последней встрече с матерью в 1961 году, перед тем как они расстались (это было за месяц до защиты им докторской диссертации). В те времена он часто её навещал. Порой она встречала его холодно, иногда с важностью подставляла щёку. В тот раз она сказала Льву, что он должен продолжать делать переводы. На это он ответил, что ничего не может сейчас делать, так как на носу защита докторской, он должен быть в полном порядке, всё подготовить.
– Ты ведь только что получила такие большие деньги - 25 тысяч. Я же знаю!
– Ну, тогда убирайся вон!
Лев ушёл. Он очень расстроился, так как это был уже не первый случай её грубости.
В тот момент Льва встретил М. И. Артамонов, директор Эрмитажа, его учитель и руководитель многих археологических экспедиций. Он сказал:
– В таком виде, Лев Николаевич, на защиту не являются. Вас трясёт. Извольте привести себя в порядок!
И Лев, чтобы развеяться, поехал куда-то за город с Немиловой, сотрудницей Эрмитажа, которая, видимо, была прикреплена к нему”.
Ясно - обидеться было на что. И совершенно непонятно - при чём здесь Жирмунский. Филолог, литературовед, чьи интересы лежали в области русской литературы ХХ века - какое отношение в качестве “оппонента” он мог иметь к диссертации Льва Гумилева “Древние тюрки”? И какой может быть разговор о переводах “в самый момент инфаркта”?
Очевидно, что Ахматова не говорила Чуковской правды. И мы ещё не раз столкнёмся с утаиванием Ахматовой от Чуковской тех или иных существенных эпизодов своей жизни - при всей “абсолютной доверительности” их взаимоотношений, как можно подумать по “Запискам”.
Был ещё один камень преткновения в общении Анны Андреевны и Льва - о нём Чуковская не написала ни слова, очевидно, Ахматова не сочла нужным посвящать своего “близкого друга” в данную тему. Вскользь этой трагедии в жизни Льва Николаевича касается Эмма Герштейн - касается, при всех словесных оговорках, в тоне, подчёркивающем безусловную правоту Ахматовой.
“Лёва выхватил из кармана “мамины письма”, чтобы показать нам, как злостно она уклонялась от ответов на его прямые вопросы. Он размахивал той самой открыткой, которая напечатана теперь в “Звезде”. Там на запрос о любимой женщине, с которой он расстался пять лет тому назад из-за своего ареста, Анна Андреевна ответила в завуалированной форме на хорошо знакомом ему условном языке. Даму она назвала пушкинской “девой-розой”, дыханье которой, как известно, могло быть полно “чумы”. Надеюсь, современному читателю не нужно объяснять, что под “чумой” подразумевается не какой-нибудь сифилис или СПИД, а то, о чём сказано в одном из стихотворений Ахматовой - “Окружили невидимым тыном / Крепко слаженной слежки своей”. …Я не решусь утверждать, что приведённая характеристика Лёвиной подруги была точна, но Анна Андреевна была в этом уверена и выдвигала много убедительных доводов в пользу своей версии. Между тем, сбитый с толку многолетней изоляцией, Лев Николаевич уже не хотел понимать смысл её слов”.