Журнал Наш Современник 2008 #10
Шрифт:
Зина поманила мою жену в кухню, но дверь притворила не плотно. Я невольно убрал в телевизоре звук, навострил слух.
— Дуся, перешей мне смертное… Этот штапель-то с пятьдесят второго года лежал, дожидался… Сам принёс с заработков.
— Поди сгнил уже, — сомневается жена.
— Может, и сгнил, — легко соглашается старая. — Закопают, а там-то не работать.
— Говорят, как в гроб положат, в том и перед Господом встанет человек.
— Всё перегниет. Земля своё возьмет. Раньше и в лапоточках в гроб клали, онучки новые. Мать-то мне говорит: "Возьми, Зина, моё шёлковое". А я ей: "Не надо мне твоего стеклянного барахла. Только в нём и лежать в земле".
Разговор идёт деловитый, спокойный, и как-то странно сопрягается он с беззвучными взрывами, черной копотью пожара, хмурыми набыченными лицами омоновцев, берущих Дом правительства
— А чем тебе старое не нравится? — спрашивает жена.
— На том-то свете скажут, это что за попугало идёт? Больно широко. Как шили платье, было впору, а сейчас склячилась, как баба-яга с помелом. Давай сделаем вытачки…
— Сейчас никто никакие вытачки не шьёт. Не модно…
— Тогда ушей по бочкам. Там маненько и там маненько…
— Ничего не широко. Может, поясок?
— С пояском не шьют, — отказывается Зина. — Там не подпоясываются… А материальчик симпатичный, мне нравится. Куды хошь, летом как хорошо носить, скромный такой и цвет хороший. — Зину берут сомнения. Она вроде и к смерти готовится, но старуха с косою ещё где-то так далеко, что не слышно её дыхания, и потому пока не верится в её неизбежный приход. Зина обминает штапель в ладонях, ей нравится, наверное, как податливо, шелковисто ластится материя, прилипает к потрескавшейся коже, в трещины которой навсегда въелась родная земля. Бабене, несмотря на возраст, хочется покрасоваться перед товарками в обнове, женское ещё не потухло в груди, теребит сердце, позывает к веселью и коротенькой радости. Дуся улавливает колебания соседки:
— Вот и носи, Зина. Ещё сошьешь.
— Ага, выносишь, а потом не укупишь.
— Скажи детям, купят ситечку четыре метра по сорок рублей. Всего сто шестьдесят рублей. Не разорятся, поди…
Зина засобиралась домой. Я приглашаю за стол пить чай, соседка заотказы-валась наотрез:
— Нет, какой нынче чай? Ой, Вова, жизнь хренова. Нынче вся жизнь в навоз… Зина надернула галоши, живо зашаркала через двор. Я вышел следом, сквозь розвесь хмеля с чувством тоски и сердечной надсады провожал взглядом соседку, будто нам никогда не увидеться. Зина остановилась за калиткой, из-под ладони вглядываясь в широкий распах улицы, пронзительно жёлтый от солнца и увядшей травы, сквозь которую пробивались песчаные плешины, и упорно высматривала товарку, с кем можно бы завести беседу. И вдруг как закричит мне: "Володя, ступай-ко сюда! Однако к тебе гости!" Зина, откляча зад, подслеповато вглядывается в верхний конец улицы, куда слепяще западает солнце, окрашивая деревню в розовое и голубое.
Нелепо улыбаясь, я вышел со двора, принимая возглас старухи за шутку.
— Да будет тебе… Откуда гости… С какой сырости. Никто не обещивался.
— А ты глянь, — не отступала соседка… — Это к тебе. Из Белого дома бегут. Я всмотрелся в сторону леса, откуда выныривала в деревню песчаная дорога.
И верно, с той стороны середкой улицы бойко шли чужаки. Люди приблизились, поднялись на взгорок, до них уже рукой достать, а я всё не мог признать их. Шли трое незнакомцев, как бы припорошенные голубым сиянием, головами в самое небо. В середине высокий мужик в плаще с папкой письмоводителя под мышкой, одесную будто катился приземистый круглый человек, третий, в ярко-красном свитере, косолапил, загребая песок, и радостно гоготал, вздымая над головою руки. Многое случалось со мною в жизни, но это событие до сей поры я отношу к самым необыкновенным. Я поспешил навстречу, уже признавая родных людей, но не веря чуду. Господи, ну откуда могли взяться они на краю света… Ведь только что видел я на экране лохматые копны чёрного дыма, танки, чутьисто принюхивающиеся к жертвам тупыми рылами, убитых возле баррикады, ужасный вид притихшей обворованной Москвы, и вот друзья, как бы в особой машине времени, преодолев пространства, вдруг выткались в лесном глухом углу.
Нет, это не мары, не кудесы, не привидения. О друзьях думал, глядя в телевизор, и вот они на пороге. Но какова соседка моя, а… Через добрую сотню метров увидала незнакомцев, кои никогда здесь не бывали, и особым народным чутьём и знанием поняла сразу, что несчастные бегут из Москвы — и именно ко мне. То были Александр Проханов, Владимир Бондаренко
шие, не спавшие сутки, какие-то мятые, пыльные, припорошенные несчастьем, но вместе с тем возбуждённые, радые, что дороге конец, опасности позади, никто уже не скрадывает — и друг встречает на пороге. Это ли не радость… Пешком и на попутных, минуя все посты и заставы, ловившие патриотов, по какому-то наитию понимая, что так важно избежать ареста именно в первые дни, когда победители ошалели от крови и сводят счеты, друзья попадали в глухой рязанский угол, приютивший меня. Верили, что пространна русская земля и не даст пропасть. Само приключение, как ожог сердца, не давало им утишиться, словно бы попали сейчас лишь на случайный временный стан, где бы можно перевести дух, с тем чтобы, набравшись сил, снова бежать дальше. С первых минут, не находя себе места, рассеянным взглядом обегая моё деревенское житьё, они возбуждённо вспоминали, как кинулись прочь из столицы на машине Виктора Калугина, как лесами обходили заставы, высчитывая, где их могут схватить, как мчались до Рязани, потом ночевали на вокзале, а с утра уже на попутках попадали до неведомой деревеньки… Мой рыжий гончак вил круги, путался под ногами, облизывал гостей, их возбуждение перенимая на себя. Деревня застыла, словно в ожидании перемен, дул низовой северный ветер, гоня по дороге струйки песка, в избе напротив у полуоткрытого окна сутулился наш друг Сережок и выдувал на волю клубы махорного дыма. Вроде бы никто не спешил по улице, но я знал, что весть о московских гостях уже неисповедимым образом пробежала по домам. Таково свойство русской деревни, где нет и не может быть секретов. Словно бы все ворота и окна житья нараспах каждую минуту.
…Эх, восславим же дорогих гостей, в эти минуты роковые посетивших писателя в его скрытне. Всё, что есть в печи, на стол мечи. Бутылочка русской водчонки возглавила тарелки со снедью, повела в поход. Описывать стол не буду, да он и не застрял в памяти, ибо похвалиться нечем, да и не было особых разносолов. Ведь вареному-печеному не долог век. Без чоканья причастились, помянули погибших, чьи имена будут занесены в синодик новомучеников за русскую веру, за стояние против мамоны-идолища поганого. Водка ожгла, всё пережитое нахлынуло вдруг, беглецам почудилась странной эта деревенская обитель, отодвинутая от схватки в оцепенелый русский угол, ждущий чуда.
…Мужики переживали, крестьянки плакали, но никто не сдвинулся с лавки на подхват погибающим, не протянул руки в помощь, не воззвал к милости и миру. В столице толчея, там роятся честолюбия и всякие страсти, там делят народные сундуки, отпихнув самого хозяина и кормильца, и печищане, туго соображая, что творится в Москве, кому нынче верить (да и стоит ли вообще кому-то верить), сошлись крохотным табунком под ветлу у Зининого дома. Деревня оставалась сама по себе, душою ни тёплой, ни холодной, выжидала неведомо чего, ибо нутром жертвы понимала, что в любом случае не ждать ей милости, немилосердный обух перемен непременно угодит по её темечку. (Впрочем, так и случилось.) Может, впервые в истории это безразличие к народному бунту в престольной особенно болезненно, даже трагически сказалось на будущем крестьянства, лишило всяких благих надежд.
А кого притужать, кому предъявлять вины в долготерпении?… Бог ты мой, ветхие старушишки и дедки, корявые, изработанные, — вот и всё нынешнее воинство. Ладно, хоть гробишко еще могут сколотить да в землю "упокойника" прибрать.
— Опять та же морда добралась до власти (это о Гайдаре).
— Безрадостная жизнь. Одни охи да вздохи. Пехаем дни-то скорее, а они ведь не ворачиваются. Прожили все. Будто другую жизнь ждём.
— Боремся за кусок хлеба…
— Раньше пели: "Серп и молот — смерть и голод". А нынче, как свиньи, по-свински живём. Вот и наслал нам Господь в устрашение Ельцина, чтобы опамятовались мы, пришли в ум…
— Думали, уж при коммунизме-то нам не живать… Оказывается, при Брежневе хватили чуток. Есть что вспомнить.
Рассказываю друзьям, о чём толкует народ.
— Где твой народ! С места не сдвинулся… Да и есть ли он?! — в голосе Проханова обида. Он зол, черен, скулья играют, обугленное лицо вроде бы потрескалось, в тёмных глазах, завешанных сизыми крыльями волос, непросыхающая тоска. Лишь на миг при встрече, когда обнимались на солнечном взгорке, что-то тёплое, нежное проступило в лице, и вновь взгляд угрюм, непрогляден, голос дребезжащий, слова желчны, чувства надсадны. Проханов пьёт, и водка не забирает его. Уходит от стола к телевизору и, сжавшись в груд, смотрит на своих спо-