Журнал "Наш Современник" #3 (2006)
Шрифт:
Поразительновнедрён художественный мир писателя в конкретность пространственного иисторического ареала жизни автора, в окружающую его природу, бесконечнуюмозаику реальных типажей и характеров, их жизненных историй… В этом одна изчерт природного таланта Михаила Александровича, наделённого гениально-зоркимглазом, чуткими ноздрями и ушами, феноменальной наблюдательностью и памятью,качествами, роднящими его с Гоголем, который признавался в своей страсти смалых лет “замечать за человеком, ловить душу его в мельчайших чертах идвижениях его”, в способности писать человека только с цепко схваченной натуры.
ПовествованиеФеликса Кузнецова о Харлампии Ермакове, одном из прототипов Григория Мелехова(особенно по части “служивской” биографии, по трагической сути их судьбы), чьидоверительные беседы с молодым Шолоховым стали источником сведений иневыдуманных деталей, связанных как с Первой мировой войной, так и особенно сВерхнедонским восстанием, — настоящий поисковый роман. В нём впервые вышло набелый свет и следственное дело (хранящееся в архиве Ростовского ФСБ)расстрелянного 17 июня 1927 года полного Георгиевского
Таких жеперекличек и совпадений жизненных фактов с “Тихим Доном” немало ещё в одномследственном деле, открытом для нас Феликсом Кузнецовым. Речь идёт о ПавлеКудинове, историческом персонаже шолоховского романа, реальную “голгофу”которого (от руководства Вёшенским восстанием до эмиграции в Болгарию,деятельности в казачьих организациях, ареста СМЕРШем в 1944 году, десяти летсибирских лагерей, возвращения к семье…) впервые точно и выразительновосстанавливает автор книги. Анализ психологического типа такихказаков-фронтовиков, как Харлампий Ермаков и Павел Кудинов, их глубинныхсоциальных идеалов, первоначального отношения к революции, разочарований,личной драмы подробно явлен в книге Кузнецова. Звучит их живое свидетельство,извлечённое из-под спуда следственных ответов, рассказов близких, затерянных вэмигрантской печати текстов, рукописей и писем. И тут наглядно встаётдокументальная правда образа Григория Мелехова, неизбежности и смысла его“блуканий” в условиях “малого апокалипсиса” революции и братоубийственногопротивостояния.
Необходимоособо отметить третью часть книги Феликса Кузнецова, где в аналитическиосмысленном коллаже фактов и сведений, свидетельств и признаний (в том числелишь недавно опубликованных сыном писателя Михаилом Михайловичем писем отца кжене) разворачивается захватывающая история создания “Тихого Дона”,кристаллизации романного замысла у автора популярных “Донских рассказов”,стремительного и мощного созревания его самого в ходе феноменальной потворческому подъему работы над романом. Талантливое повествование вмещает всебя и историко-литературный этюд об идеологической и групповой дислокации“пролетарской” культуры того времени, остро очерченные портреты литературныхвождей (Леопольд Авербах и др.), их ожившие голоса, в том числе впервые печатновыплеснувшиеся здесь со страниц архивной стенограммы…
Впервыестоль детально и свежо прослеживается как история публикации “Тихого Дона”,упорной борьбы за фактически непроходную третью книгу романа, отношенийШолохова с Горьким и Сталиным, так и веер критических реакций на появлениепервых двух книг, вплоть до организованной клеветы о плагиате. Скореевсего, как полагали уже тогда люди осведомлённые, свилась эта клевета в рядах“Кузницы”, родилась в голове её члена Ф. Березовского, кстати, недавнегоредактора двух рассказов Шолохова, и моментально в нелепых слухах расползласьпо стране, от ЦК до Дона… Замешана она была на жгучей профессиональнойзависти и попытке подкузьмить своего организационного соперника — РАПП и егожурнал “Октябрь”, где появился роман Шолохова. Какую невытравленную рабскуюпсихологию обличает сама готовность пролетарских “кузнецов” тут же предположитьнекоего белогвардейского офицера в качестве автора выдающегося романа иотказать в проявлении гениальности русскому человеку из народной среды!
Пунктикисходного сомнения и отрицания антишолоховедов один: как это бывший чоновец икомсомолец смог так глубоко заглянуть в душу казачества, явить объёмную правдутрагической для него эпохи?! (Кстати, даже чисто формально: ни чоновцем, никомсомольцем Шолохов в реальности никогда не был. Да, он подал заявление оприёме в партию, но лишь в конце 1929 года, стремясь обезопасить не столькосебя, сколько близких от развязанной ростовской партийной и комсомольскойпрессой кампании по обвинению его в подверженности реакционным семейнымвлияниям, в подозрительной аполитичности, “пособничестве кулакам”…) Самымпринципиальным и мощным аргументом Кузнецова против этого пунктикастановится… судьба Филиппа Миронова, легендарного вождя красных казаков,закончившего свой путь командармом созданной им 2-й Конной армии, арестованногои застреленного охранником во дворе одной из московских тюрем 2 апреля 1921года. Именно он, преданный идеалам социализма и народовластия, в бою защищавшийновую власть, в своей записке Реввоенсовету, письмах Ленину и другим тогдашнимруководителям поднял бесстрашный голос против “адского плана” расказачивания,“политики “негодяев”, направленной “на истребление казачества, на истреблениечеловечества вообще”, за уважение “исторической, бытовой и религиозной” самобытностиказачьего уклада, человеческой личности как таковой. Фигура встаётпоразительная,
Именноиздевательски загубленные жизни Ермакова и Миронова, тысяч других несломленных,самых достойных и сильных, невидимым пеплом стучавшие в сердце творца“Тихого Дона”, внутреннее нравственное обязательство перед памятью о них ипридали Шолохову то поразительное духовное упорство, с каким он защищал подсильнейшим нажимом и писательского, и партийного начальства своё право выразитьв Григории Мелехове художественный интеграл их трагической судьбы, не пойти нафальшивую финальную ноту (привести героя к “нашим”, к большевикам). А что быстоило это сделать конъюнктурному препаратору чужого и идеологически чуждогоему романа, каким представляют великого писателя антишолоховеды?! И почему онине вспоминают, что Шолохов был единственным советским писателем, который, какбудто повторяя дерзновение писем Миронова Ленину, с уязвлённой страстью игневом писал Сталину жесткие пространные послания, рисуя в них с какой-то адскойнатуры времени коллективизации, а потом массовых арестов картинки частошаламовской жути, что он единственный посмел прямо разоблачать чудовищнуюрепрессивную систему, пыточную механику следствия?!
Ну а как жеего выступление против Синявского, Даниэля, Солженицына — то, что считаетсянесмываемым “преступлением”, морально навсегда “уронившим” его личность вглазах наших либералов? Кузнецов верно усматривает тут конфликт между“национально-государственническим комплексом идей”, близким Шолохову, илиберально-западническими идеалами его оппонентов. Именно в ответственностиписателя за столь тяжко, жертвенно доставшуюся стабильность и успехи страны инарода (выруливших из той кровавой бани гражданского самоистребления, которуюон явил нам в “Тихом Доне”) лежит главная причина его неприятия в 1970-е годыдиссидентов — веще предчувствовал по историческому, революционно-неистовомуопыту, какой государственной катастрофой, ещё одним пагубным народным надрывомможет обернуться их тогда ещё слабосейсмическая активность.
Надо в упорне видеть, не изучать, не понимать “разоблачаемую” реальность, чтобызаписывать Шолохова в “твердолобого коммуниста”, органически неспособного наобъективную художественную оптику “Тихого Дона”. А вот хорошо знавшая Шолохова,восхищавшаяся его удивительным талантом старая коммунистка-идеалистка ЕвгенияЛевицкая, свидетельствам которой Кузнецов придает большую психологическуюценность, пишет о его предельной душевно-духовной закрытости, о том, что вхарактере, сомнениях и метаниях Григория Мелехова “много автобиографического”,что держит он свой внутренний мир “за семью замками”… Надо сказать, что самКузнецов строит свою разгадку психологии писателя, сути его миропонимания,сближая его с такими выдающимися сынами народа, как Миронов, утверждая, что“при всём своём внутреннем одиночестве Шолохов до конца своей жизни оставалсяубеждённым коммунистом по своим взглядам и идеалам”, разочаровавшись разве чтов извращениях этих идеалов, в тех, кто стоял у власти, в методах и стиле ихработы и отношения к стране и людям…
На мой взгляд,Шолохов чувствовал дефекты и изъяны и самого идеала, прежде всего в егоразделительно-классовом пафосе, в его индустриально-городском пролетарском склонении,попирающем традиционные народно-крестьянские ценности, и, может быть, большевсего в его антропологической подслеповатости, не желающей замечать глубокойпротиворечивости, бытийственного несовершенства, вытесняющей эгоистическойсамости смертного человека. Шолохов явно не верил в возможность “смертногосделать счастливым”, в шанс построения рая на земле с таким органически“падшим”, отравленным “смертной болезнью” человеком, хотя и виделгармонизирующие ресурсы коллективного, родственного уклада,жизненно-неистребимой, природно-языческой, народной смеховой стихии.Кстати, именно у Шолохова народная смеховая культура в своей миросозерцательнойглубине — как вечный ответ народа на невыносимо трагическую серьёзностьисторических и житейских передряг, как обнаружение относительности всегопретендующего на вечность своего догматического господства — выразилась вредкой, можно сказать, уникальной для русской литературы XX века полноте. Иникакой другой литератор не может тут его заменить или подменить (какпроизвольно хотелось бы антишолоховедам). Вместе с тем “Тихий Дон” не стал быодной из великих мировых книг, если бы в нём не предстала кроме мощно явленнойсоциальной, исторической, народной драмы ещё и экзистенциальная трагедиясмертного бытия, глубины и изнанка человеческого естества, тайна любви иприродно-космической жизни, поразительное художественное видение вещей,даруемое гению…