Журнал Наш Современник №4 (2004)
Шрифт:
Вечером читал лекцию в профилактории завода. О лекциях вообще потом. Дай Бог завтра добить трижды проклятое послесловие.
Всё на сегодня. Надо прощать себя за малые сдвиги в работе, все-таки ни одна чугунная задница не заменит тяги к столу, а тяга глушится, отсюда злость, нервы, рывки. Надо прощать себя, и так казнюсь ежечасно.
Завтра-послезавтра выйдет “СМ” с подборкой моих маленьких рассказов. Практически ненормальное общее название “Грустинки”. Ведь было человеческое — “Катина буква”. Радости от публикации никакой.
20/IX. Вычленил для себя пять этапов жизни.
П-в говорит о злой литературе. “Для кого?” — “Для друзей-единомышленников”. — “Зачем единомышленникам, если они и так единомышленники?”
“Литература должна быть светлой, оставлять надежды, радость”. — “В этом и ошибка литературы”, — говорит Проханов. (Пишет он азиатский роман, едет в Среднюю Азию. Зовут меня, делают командировку, не могу).
Мне казалось, что я переболел мыслями, что литература идет по кругу, что люди — не предмет литературы, что мысли, воплощенные в идеи, — дело ее. Это отшибло бы бытописателей от литературы, оставляя от романа — абзац, от повести — фразу, от рассказа — строку, то есть то, во имя чего заваривалась каша диалогов, пейзажей, поступков. Желание высказать идею через образы? Это убедительнее. То есть не стоит мне, например, писать рассказ о стеклодувах, а написать то, чего ради он задуман, ради выстраданного: обретая — теряем, но обретаем больше, чем теряем. Вот это сказано убедительно и без привязки к чему-то. Но это не аксиома, требуются доказательства. Вот эти доказательства, может быть, и есть литература.
Смотрел “Русский лубок”. Подписи бесстыднее рисунков. Изображение целомудреннее. Так и в литературе — показ скромнее рассказа.
Писал мало и плохо — страничку, начало действия к повести. Начало — пейзажно-идейное — есть. Перечитал — немного по-бабьи: “лепестки с росой, как корабли, везущие слезинки”. Оставлю ради красивой строки: “Вода в вятских колодцах круглый год пахнет цветами”.
9/X. Только что вернулся из Константинова. Ощущение было бы рвотным, если бы не девочки, путающиеся в ситцевых длинных юбках, если бы не экскурсовод — милая, бесстрастная женщина, не сказавшая ни слова, неизвестного мне о Есенине, но любящая его до слез (потом у нее два мужика просили рубль на вино); если бы не певец Вася, читающий свои плохие стихи у дома Есениных (“плен покрыл нас легкокрылой мечтой”), — он был пьян, этот Вася, пел хорошо, но простуженно и все говорил: “Нравится вам, что вот здесь жил Сережа?”; если бы не натуральная грязь, пустые пашни, серые просторы, “обрызганные жидким золотом леса”.
Но остальное неприглядно, бесприютно. Широченная улица, неуместный, хотя и неплохой деревянно-резной ресторан, ублюдочные сувениры, рати экскурсантов и я среди них.
В деревянном доме Есениных толкалось столько людей, что походило, как будто в доме покойник и все лезут посмотреть, плохо вытирая ноги и снимая шляпы только по толчку соседа.
Яблоки там
Природа хороша, как хороша русская природа. Не природа делает талант — влияние ее будет позднее, в воспоминаниях, талант должен быть как условие для развития.
14/Х. Утро. Все дни на работе. И вчера, и сегодня, и завтра. Трата дней. Долгие, внешне умные собрания. Толкотня. Безразличие к вошедшему в комнату.
Ездили на овощную базу. Выгружали вагон картошки. Силёнка еще есть. Ухватка тоже. Время от времени это полезно.
Мысль грустная об “умнении”. Идет отсечение идей, переоценка ценностей. Чувство силы: написал бы лучше. Чувство стыда: если я жду от себя большего, то что показывать малость. Так можно вообще не собраться писать.
Выбросил чемодан, найдя место блокнотам на стеллажах. Перечитал дневники 15—19 лет.
Дневник мой — три тетрадки — наивен, он только мне говорит больше, чем другим.
Я тогда был решительнее, веселее, щедрее и т. п. Если в семнадцать писал, что во многом разочаровался, то сейчас нужен обратный процесс очаровывания.
20/Х. Три недели практически прошло — пропадал в редакции. Мало-мало повесть.
Вернулся Проханов. “Агрессивность захвата пространства. Почка, грозящая раскрыться. Писатель — резец на конце бура”. Новое, новое, и только новое. Порядки освоения внутреннего мира и т. д. и т. д.
Был с утра Диас Валеев. Бог улыбнулся ему — берут пьесу в Ермоловском театре. Кругом успехи, один я стою на месте и радуюсь за других. Хоть какая-то радость. Куранову выбил договор, спас, как он говорит, от нищеты.
Завтра рано утром лечу в Сочи к Владимову с версткой “Большой руды”.
Болит зуб. Боль волнами.
Мысль может выразиться на разных основаниях. Неустойка (мысль) может иметь под собой любой базис. Готовый спазм. Петух, гордый вятский петух дымковский упал с полки. Сам. Он был обвит плетью цветка, и плеть его сдернула. Ночью, перед сном, перед вылетом в Сочи сижу и склеиваю по кусочкам петуха. Яркие-яркие осколки.
30/Х. Был в Сочи с 21-го по 25-е. Дни нереальные. Пальмы цветут, в купальниках тела, сам купался. Самолет над горами, горы дымятся белым, будто костер разложили и забросали зеленью.
Ночью огни, как туалетный стол царицы из черного мрамора, забросанный ожерельями. И прочее. Горы, Кавказский хребет днем, повернешься — море. Идешь все выше, и море все выше — и как оно не заливает дома и рестораны между горами и морем?
Вечером неуловимый, но действенный дух разряженного разврата. Свет в платанах, свет снизу, фонтаны и в них красные кленовые лапы.
Главное, конечно, Владимов. Никем я не очаровывался давно и не поддавался влиянию, принимая на веру только пережитое. И вот — Владимов. В первый день прошла скованность, зажатость. Четыре дня вместе. Говорит медленно, думает, рассказывает хорошо о том, чего не напишет (как изгоняют крыс с судов, о машине, о невозможности лит. группировок), думает, что пишет хуже, чем писал.
Лицо сожженное, глаза умные, юмор сдержанный — жена сердится (“относись к моим словам, как к музыке”). Жена, кстати, по жизнедеятельности и практичности недосягаема.