Журнал Наш Современник №5 (2002)
Шрифт:
Я хмурился, сосредотачивался, вспоминал другие строки Блока из того же “Возмездия”: “Здесь все, что было, все, что есть, надуто мстительной химерой” , упрямо повторяя про себя другого Блока, родного моей душе:
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
твои мне песни ветровые,
как слезы первые любви…
Ну а коли так — чего бежать за какую-то границу, в какую-то Польшу*! Чухонцева как поэта ценил Вадим Кожинов и хотел приблизить его к нашему кругу, потому я, по совету Вадима, и взял Олега с собой, чтобы за целую неделю повнимательнее присмотреться к нему, поговорить откровенно о том, о чем в Москве говорить было трудно. Основания для наших надежд были — у молодого
С выходцем из уральской казачьей семьи, бывшим сталеваром Магнитки Валентином Сорокиным мне было проще. Однажды в номере варшавской гостиницы он с яростной искренностью рассказал мне о родных своей жены Ирины, живших во время революции в Питере. Многие из них, происходившие из дворянско-офицерского сословия, во время Красного террора, организованного осенью 1918 года чекистами Моисея Урицкого, были поставлены к стенке, уничтожены стремительно и беспощадно с такой ветхозаветной жестокостью чуть ли не на глазах у малых детей, что “до сих пор, — заключил Валентин, — моя жена и ее родственники, рассказывая о том времени, оглядываются по сторонам, как бы кто не услышал”. Потом Сорокин прочитал свой стихотворный ответ Эренбургу, написанный им в конце пятидесятых годов, полный сарказма и негодования по поводу этого талантливого провокатора, тип которого щедро рождает среда ассимилированного еврейства во многих странах и культурах, если вспомнить Иосифа Флавия, Генриха Гейне, Андре Жида, Лиона Фейхтвангера, Салмана Рушди, Юлиана Тувима…
Сорокина я пригласил в поездку совершенно сознательно: мне надо было навести надежные мосты с русскими “официальными правыми”. Без этого союза и наша и их деятельность теряла многое. Мы были как бы очерчены меловым кругом своеобразного “русского диссидентства”, а они, обладая издательской и журнальной властью, были, по существу, отрезаны от неофициальных русских национальных кругов, от их творчества, от их идей и устремлений. Я в конце семидесятых годов твердо решил преодолеть этот разрыв хоть в какой-то степени. С Михаилом Алексеевым, с Петром Проскуриным, с Анатолием Ивановым я близок не был. Да и чересчур осторожно они вели себя в такого рода разговорах. С Сорокиным — человеком моего поколения, прямым и открытым, мне было легче…
Четвертым в нашей делегации был Леонид Темин. Одного еврея, тем более в Польшу, мне должна была навязать наша иностранная комиссия. Впрочем, я не возражал. Леня Темин был компанейский человек, выпивоха, всегда радушно улыбавшийся мне и даже дававший (“тайно, чтобы никому ни слова!”) почитать ходивший в те времена по рукам “Архипелаг Гулаг”. В этом тоже была какая-то доля доверия, которую я ценил. Поэт он был никудышный, и то, что его забыли сразу же после смерти все, в том числе и его соплеменники — справедливо, но любопытно то, что мне однажды рассказала о нем его киевская землячка Юнна Мориц.
— О, Леня! Он в молодости поражал нас своим остроумием, способностями, обаянием. Он был самым талантливым из нас. Но потом, Стасик, с ним случилась беда — травма тазобедренного сустава, множество неудачных операций… Чтобы не страдать от болей, он пристрастился к наркотикам, и сейчас, как это ни печально, я вижу, что он деградировал… — Юнна Пейсаховна щурила миндалевидные глаза, поворачивала в разные стороны породистый птичий профиль, чтобы удостовериться, что рядом с нами за соседним столиком писательского ресторана нет никого, кто бы услышал ее, затягивалась дорогой сигаретой и внимательно вглядывалась в меня, как бы желая удостовериться: оценил ли я ее откровенность…
Той осенью польская интеллигенция только и говорила о знаменитом фильме “Кабаре” с “несравненной” Лайзой Минелли, и вот однажды в свободный вечер мы всей делегацией нырнули в какой-то варшавский кинотеатр… Поздно вечером, вернувшись в гостиницу, взяли пару бутылок “Выборовой” и стали обмениваться впечатлениями о фильме. Когда
На другой день нам нужно было ехать в Краков, но мы не нашли Темина в гостинице. Однако местные писатели еврейского обличья успокоили нас, что Леня не пропадет, что о нем есть кому позаботиться и что вообще ничего не будет страшного, если он вернется в Москву на несколько дней позже нас. Ну, приболел человек — с кем не бывает! “Невозвращенец, как Курбский”, — грустно сострил я и махнул рукой.
Перечитывая недавно воспоминания Давида Самойлова “Перебирая наши даты”, изданные в 2000 году, я нашел в его дневниках любопытную, но понятную для меня фразу: “Видел фильм “Кабаре”. Замечательное кино. Прекрасная актриса”. А ведь Дезик, как мне помнится, был человеком со вкусом. Пушкина любил…
Х. “Жидовская водка”
Две мои последние поездки в Польшу пришлись уже на девяностые годы и были драматическими.
В девяносто втором в редакцию пришла немолодая милая полька и на хорошем русском языке попросила у нас разрешения перевести на польский язык роман внучки композитора Римского-Корсакова Ирины Владимировны Головкиной “Побежденные”, который мы только что напечатали в журнале. Роман взволновал ее до слез, и Агнесса пообещала, что сама найдет издательство в Варшаве, сама переведет роман на польский и что “Наш современник” даже какие-то пенензы заработает. Вскоре она встретила меня в варшавском аэропорту и привезла в российско-польский культурный центр.
Оглядевшись после девятилетней разлуки с Варшавой, я понял, что попал в совершенно другую Польшу. Никакого тебе Союза писателей с польскими евреями Фидецким и Помяновским, с приветливыми сотрудницами-паненками, угощавшими нас когда-то кофе, никаких прогулок с писателями-экскурсоводами по Старому Мясту, никаких выступлений в Праховой Башне… Сделал я было несколько звонков по старым телефонам, но понял, что зря. Кто в Америку уехал, кто бизнесом занялся, кто с москалем вообще разговаривать не хочет. Однако наши соотечественницы — милые и внимательные библиотекарши культурного центра все-таки ухитрились организовать в его стенах мой литературный вечер, на который пришли они сами, два-три чиновника средней руки из посольства, полтора журналиста из варшавских газет и все-таки один литератор. Всего набралось человек десять-одиннадцать… Литератор был толстым, добродушным, любопытным польским евреем по фамилии… А вот фамилию я забыл. Имя забыл тоже. Но буду называть его просто по-гоголевски — Янкель. В память о том, что именно Янкель был гидом и собеседником Тараса Бульбы в Варшаве. Янкель сразу рассказал мне, что прежде работал собкором одной из газет в Москве, что очень любит Окуджаву и Володю Максимова, который недавно был в Варшаве, и Янкель сделал с ним роскошную беседу. Мою фамилию он слышал и на вечере задал мне несколько очень неглупых вопросов, на которые я удачно ответил, и Янкель пригласил меня в гости к себе домой. “С польскими письменниками ничего не получается, — подумал я, — ну что ж, поговорю по душам с Янкелем. Тарас Бульба ведь тоже приехал в Варшаву к евреям за помощью и советом. Как там у Гоголя? “Слушайте, жиды! — сказал он, и в словах его было что-то восторженное…”
Однако мой Янкель оказался очаровательным человеком и редким собеседником. В маленькой тесной квартирке, набитой книгами и кошками, он радушно встретил меня, познакомил со своей русской женой и усадил в кухне за стол (в крохотных комнатках негде было повернуться). Он торжественно поставил на стол водку в каком-то фигурном штофе и приказал:
— Читай, Станислав, как она называется!
Я по слогам прочитал на штофе длинное польское слово и расхохотался: водка называлась “Жидовская”.